Под взглядом леди Блессингтон
Рай новый будет обращен,
Как прежний, в мирную обитель.
Но если наша Ева в нем
Вздохнет о яблоке тайком, –
Как счастлив будет соблазнитель!
Дети Сули! Киньтесь в битву,
Долг творите, как молитву!
Через рвы, через ворота:
Бауа, бауа, сулиоты!
Есть красотки, есть добыча –
В бой! Творите свой обычай!
Знамя вылазки святое,
Разметавшей вражьи строи,
Ваших гор родимых знамя –
Знамя ваших жен над вами.
В бой, на приступ, страткоты,
Бауа, бауа, сулиоты!
Плуг наш – меч: так дайте клятву
Здесь собрать златую жатву;
Там, где брешь в стене пробита,
Там врагов богатство скрыто.
Есть добыча, слава с нами –
Так вперед, на спор с громами!
Встревожен мертвых сон, – могу ли спать?
Тираны давят мир, – я ль уступлю?
Созрела жатва, – мне ли медлить жать?
На ложе – колкий терн; я не дремлю;
В моих ушах, что день, поет труба,
Ей вторит сердце…
__________________
Перевод Александра Блока.
Должно бы сердце стать глухим
И чувства прежние забыть,
Но, пусть никем я не любим,
Хочу любить!
Мой листопад шуршит листвой.
Все меньше листьев в вышине.
Недуг и камень гробовой
Остались мне.
Огонь мои сжигает дни,
Но одиноко он горит.
Лишь погребальные огни
Он породит.
Надежда в горестной судьбе,
Любовь моя – навек прости.
Могу лишь помнить о тебе
И цепь нести.
Но здесь сейчас не до тоски.
Свершается великий труд.
Из лавра гордые венки
Героев ждут.
О Греция! Прекрасен вид
Твоих мечей, твоих знамен!
Спартанец, поднятый на щит,
Не покорен.
Восстань! (Не Греция восстань –
Уже восстал сей древний край!)
Восстань, мой дух! И снова дань
Борьбе отдай.
О мужестве! Тенета рви,
Топчи лукавые мечты,
Не слушай голосов любви
И красоты.
Нет утешения, так что ж
Грустить о юности своей?
Погибни! Ты конец найдешь
Среди мечей.
Могила жадно ждет солдат,
Пока сражаются они.
Так брось назад прощальный взгляд
И в ней усни.
I
Известен всем (невежд мы обойдем)
Веселый католический обычай
Гулять вовсю перед святым постом,
Рискуя стать лукавому добычей.
Греши смелей, чтоб каяться потом!
Без ранговых различий и приличий
Все испытать спешат и стар и млад:
Любовь, обжорство, пьянство, маскарад.
II
Когда сгустится ночь под небосклоном
(Чем гуще тьма, тем лучше, господа!).
Когда скучней супругам, чем влюбленным,
И нет у целомудрия стыда,
Тогда своим жрецам неугомонным
Веселье отдается без труда.
Визг, хохот, пенье, скрипки и гитары
И нежный вздох целующейся пары.
III
Вот маски: турок, янки-дудль, еврей,
Калейдоскоп невиданных уборов,
Лент, серпантина, блесток, фонарей,
Костюмы стряпчих, воинов, актеров –
Все что угодно прихоти твоей,
Все надевай без дальних разговоров,
И только рясу, – боже сохрани! –
Духовных, вольнодумец, не дразни.
IV
Уж лучше взять крапиву для кафтана,
Чем допустить хотя б один стежок,
Которым оскорбилась бы сутана, –
Тогда ты не отшутишься, дружок,
Тебя на угли кинут, как барана,
Чтоб адский пламень ты собой разжег, –
И по душе, попавшей в когти к бесу,
Лишь за двойную мзду отслужат мессу.
V
Но, кроме ряс, пригодно все, что есть, –
От королевских мантий до ливреи, –
Что можно с местной Монмут-стрит унесть
Для воплощенья праздничной затеи;
Подобных “стрит” в Италии не счесть,
И лишь названья мягче и звучнее.
Из площадей английских словом “пьяцца”
Лишь Ковент-Гарден вправе называться.
VI
Итак, пред нами праздник, карнавал.
“Прощай, мясное!” – смысл его названья.
Предмет забавно с именем совпал:
Теперь направь на рыбу все желанья.
Чем объяснить – я прежде сам не знал –
Перед постом такие возлиянья?
Но так друзья, прощаясь, пьют вино,
Пока свистка к отплытью не дано.
VII
На сорок дней прости-прощай, мясное!
О, где рагу, бифштекс или паштет!
Все рыбное, да и притом сухое,
И тот, кто соус любит с детских лет,
Подчас со зла загнет словцо такое,
Каких от музы ввек не слышал свет,
Хотя и склонен к ним британец бравый,
Привыкший рыбу уснащать приправой.
VIII
К несчастью, вас в Италию влечет,
И вы уже готовы сесть в каюту.
Отправьте ж друга иль жену вперед,
Пусть завернут в лавчонку на минуту
И, если уж отплыл ваш пакетбот,
Пускай пошлют вдогонку, по маршруту,
Чилийский соус, перец, тмин, кетчуп,
Иль в дни поста вы превратитесь в труп.
IX
Таков совет питомцу римской веры –
Пусть римлянином в Риме будет он!
Но протестанты – вы, о леди, сэры,
Для вас поститься вовсе не закон.
Вы только иностранцы, форестьеры,
Так поглощайте мясо без препон
И за грехи ступайте к черту в лапы!
Увы, я груб, но это кодекс папы.
X
Из городов, справлявших карнавал,
Где в блеске расточительном мелькали
Мистерия, веселый танец, бал,
Арлекинады, мимы, пасторали
И многое, чего я не назвал, –
Прекраснейшим Венецию считали.
Тот шумный век, что мною здесь воспет,
Еще, застал ее былой расцвет.
XI
Венецианка хороша доныне:
Глаза как ночь, крылатый взлет бровей,
Прекрасный облик эллинской богини,
Дразнящий кисть мазилки наших дней.
У Тициана на любой картине
Вы можете найти подобных ей
И, увидав такую на балконе,
Узнаете, с кого писал Джорджоне,
XII
Соединивший правду с красотой.
В дворце Манфрини есть его творенье:
Картин прекрасных много в зале той,
Но равных нет по силе вдохновенья.
Я не боюсь увлечься похвалой,
Я убежден, что вы того же мненья.
На полотне – художник, сын, жена,
И в ней сама любовь воплощена.
XIII
Любовь не идеальная – земная,
Не образ отвлеченной красоты,
Но близкий нам – такой была живая,
Такими были все ее черты.
Когда бы мог – ее, не рассуждая,
Купил, украл, забрал бы силой ты…
Она ль тебе пригрезилась когда-то?
Мелькнула – и пропала без возврата.
XIV
Она была из тех, чей образ нам
Является неведомый, нежданный,
Когда мы страстным преданы мечтам
И каждая нам кажется желанной,
И, вдруг воспламеняясь, по пятам
Мы следуем за нимфой безымянной,
Пока она не скрылась навсегда,
Как меж Плеяд погасшая звезда.
XV
Я говорю, таких писал Джорджоне,
И прежняя порода в них видна.
Они всего милее на балконе
(Для красоты дистанция нужна),
Они прелестны (вспомните Гольдони)
И за нескромным жалюзи окна.
Красоток тьма, – без мужа иль при муже, –
И чем они кокетливей, тем хуже.
XVI
Добра не будет: взгляд рождает вздох,
Ответный вздох – надежду и желанье.
Потом Меркурий, безработный бог,
За медный скудо ей несет посланье.
Потом сошлись, потом застал врасплох
Отец иль муж, проведав, где свиданье.
Крик, шум, побег, и вот любви тропа:
Разбиты и сердца и черепа.
XVII
Мы знаем, добродетель Дездемоны
От клеветы бедняжку не спасла.
До наших дней от Рима до Вероны
Случаются подобные дела.
Но изменились нравы и законы,
Не станет муж душить жену со зла
(Тем более – красотку), коль за нею
Ходить, как тень, угодно чичисбею.
XVIII
Да, он ревнует, но не так, как встарь,
А вежливей – не столь остервенело.
Убить жену? Он не такой дикарь,
Как этот черный сатана Отелло,
Заливший кровью брачный свой алтарь.
Из пустяков поднять такое дело!
Не лучше ли, в беде смирясь душой,
Жениться вновь иль просто жить с чужой.
XIX
Вы видели гондолу, без сомненья.
Нет? Так внимайте перечню примет:
То крытый челн, легки его движенья.
Он узкий, длинный, крашен в черный цвет.
Два гондольера в такт, без напряженья,
Ведут его, – и ты глядишь им вслед,
И мнится, лодка с гробом проплывает.
Кто в нем, что в нем – кто ведает, кто знает?
XX
И день-деньской снует бесшумный рой,
И в час ночной его бы вы застали.
То под Риальто пролетят стрелой,
То отразятся в медленном канале,
То ждут разъезда сумрачной толпой,
И часто смех под обликом печали.
Как в тех каретах скорбных, утаен,
В которых гости едут с похорон.
XXI
Но ближе к делу. Лет тому не мало,
Да и не много – сорок – пятьдесят,
Когда все пело, пило и плясало,
Явилась поглядеть на маскарад
Одна синьора. Мне бы надлежало
Знать имя, но, увы, лишь наугад.
И то, чтоб ладить с рифмой и цезурой,
Могу назвать красавицу Лаурой.
XXII
Она, хоть уж была немолода,
Еще в “известный возраст” не вступила,
Покрытый неизвестностью всегда.
Кому и где, какая в мире сила
Открыть его поможет, господа?
“Известный возраст” тайна окружила.
Он так в известном окрещен кругу,
Но невпопад – я присягнуть могу.
XXIII
Лаура время проводить умела,
И время было благосклонно к ней.
Она цвела – я утверждаю смело,
Вы лет ее никак не дали б ей.
Она везде желанной быть хотела,
Боясь морщин, не хмурила бровей,
Всем улыбалась и лукавым взором
Мутила кровь воинственным синьорам.
XXIV
При ней был муж – всегда удобен брак.
У христиан ведь правило такое:
Прощать замужним их неверный шаг,
Зато бесчестить незамужних вдвое.
Скорей же замуж, если что не так, –
Хоть средство не из легких, но простое!
А коль греха не скрыла от людей,
Так сам господь помочь не сможет ей.
XXV
Муж плавал по морям. Когда ж, бывало,
Вернувшись, он вблизи родной земли
По сорок дней томился у причала,
Где карантин проходят корабли,
Жена частенько у окна стояла,
Откуда рейд ей виден был вдали.
Он был купец и торговал в Алеппо.
Звался Джузеппе, или просто Беппо.
XXVI
Он человек был добрый и простой,
Сложеньем, ростом – образец мужчины.
Напоминал испанца смуглотой
И золотым загаром цвета глины,
А на морях – заправский волк морской.
Жена его – на все свои причины –
Хоть с виду легкомысленна была.
Особой добродетельной слыла.
XXVII
Но лет уж пять, как он с женой расстался.
Одни твердили – он пошел ко дну,
Другие – задолжал и промотался
И от долгов удрал, забыв жену.
Иной уж бился об заклад и клялся,
Что не вернется он в свою страну, –
Ведь об заклад побиться все мы прытки,
Пока не образумят нас убытки.
XXVIII
Прощание супружеской четы
Необычайно трогательно было.
Так все “прости” у роковой черты
Звучат в сердцах пророчески-уныло.
(И эти чувства праздны и пусты,
Хоть их перо поэтов освятило.)
В слезах склонил колени перед ней
Дидону покидающий Эней.
XXIX
И год ждала она, горюя мало,
Но вдруг себя представила вдовой,
Чуть вовсе аппетит не потеряла
И невтерпеж ей стало спать одной.
Коль ветром с моря ставни сотрясало,
Казалось ей, что воры за стеной
И что от скуки, страха или стужи
Теперь спасенье только в вице-муже.
XXX
Красавицы кого ни изберут,
Им не перечь – ведь женщины упрямы.
Она нашла, отвергнув общий суд,
Поклонника из тех – мы будем прямы, –
Кого хлыщами светскими зовут.
Их очень любят, хоть ругают дамы.
Заезжий граф, он был красив, богат
И не дурак пожить, как говорят.
XXXI
Да, был он граф, знаток балета, скрипки,
Стиха, владел французским языком,
Болтал и на тосканском без ошибки,
А всем ли он в Италии знаком?
Арбитром был в любой журнальной сшибке,
Судил театр, считался остряком,
И “seccatura” {Скука! (итал.)} графское бывало
Любой премьере вестником провала.
XXXII
Он крикнет “браво”, и весь первый ряд
Уж хлопает, а критики – ни слова.
Услышит фальшь – и скрипачи дрожат,
Косясь на лоб, нахмуренный сурово.
Проронит “фи” и кинет строгий взгляд –
И примадонна зарыдать готова,
И молит бас, бледнее мела став,
Чтобы сквозь землю провалился граф.
XXXIII
Он был импровизаторов патроном,
Играл, и пел, и в рифмах был силен.
Рассказчик, славу делавший салонам,
Плясал как истый итальянец он
(Хоть этот их венец, по всем законам,
Не раз бывал французам присужден).
Средь кавальеро первым быть умея,
Он стал героем своего лакея.
XXXIV
Он влюбчив был, но верен. Он не мог
На женщину глядеть без восхищенья.
Хоть все они сварливы, есть грешок,
Он их сердцам не причинял мученья.
Как воск податлив, но как мрамор строг,
Он сохранял надолго увлеченья
И, по законам добрых старых дней,
Был тем верней, чем дама холодней.
XXXV
В такого долго ль женщине влюбиться,
Пускай она бесстрастна, как мудрец!
Надежды нет, что Беппо возвратится,
Как ни рассудишь – он уже мертвец.
И то сказать: не может сам явиться,
Так весточку прислал бы наконец!
Нет, муж когда не пишет, так, поверьте,
Он или умер, иль достоин смерти!
XXXVI
Притом южнее Альп уже давно, –
Не знаю, кто был первым в этом роде, –
В обычай двоемужье введено,
Там cavalier servente {*} в обиходе,
{* Услужливый поклонник (итал.).}
И никому не странно, не смешно,
Хоть это грех, но кто перечит моде!
И мы, не осуждая, скажем так:
В законном браке то внебрачный брак.
XXXVII
Когда-то было слово cicisbeo {*},
{* Чичисбей. В XVI-XVIII вв. в Италии – постоянный
спутник и поклонник замужней женщины (итал.).}
Но этот титул был бы ныне дик.
Испанцы называют их cortejo {*} –
{* Любовник (исп.).}
Обычай и в Испанию проник.
Он царствует везде, от По до Tajo {*},
{* Тахо – река на Пиренейском полуострове.}
И может к нам перехлестнуться вмиг,
Но сохрани нас бог от этой моды, –
Пойдут суды, взыскания, разводы.
XXXVIII
Замечу кстати: я питаю сам
К девицам и любовь и уваженье,
Но в tete-a-tete {*} ценю я больше дам,
{* С глазу на глаз (франц.).}
Да и во всем отдам им предпочтенье,
Причем ко всем народам и краям
Относится равно мое сужденье:
И знают жизнь, и держатся смелей,
А нам всегда естественность милей.
XXXIX
Хоть мисс, как роза, свежестью сверкает,
Но неловка, дрожит за каждый шаг,
Пугливо-строгим видом вас пугает,
Хихикает, краснеет, точно рак.
Чуть что, смутясь, к мамаше убегает,
Мол, я, иль вы, иль он ступил не так.
Все отдает в ней нянькиным уходом,
Она и пахнет как-то бутербродом.
XL
Но cavalier servente – кто же он?
Свет очертил границы этой роли.
Он быть рабом сверхштатным обречен,
Он вещь, он часть наряда, но не боле,
И слово дамы для него – закон.
Тут не ленись, для дел большое поле:
Слугу, карету, лодку подзывай,
Перчатки, веер, зонтик подавай!
XLI
Но пусть грешит Италия по моде!
Прощаю все пленительной стране,
Где солнце каждый день на небосводе,
Где виноград не лепится к стене,
Но пышно, буйно вьется на свободе,
Как в мелодрамах, верных старине,
Где в первом акте есть балет – и задник
Изображает сельский виноградник.
XLII
Люблю в осенних сумерках верхом
Скакать, не зная, где мой плащ дорожный
Забыт или у грума под ремнем
(Ведь в Англии погоды нет надежной!).
Люблю я встретить на пути своем
Медлительный, скрипучий, осторожный,
Доверху полный сочных гроздий воз
(У нас то был бы мусор иль навоз).
XLIII
Люблю я винноягодника-птицу,
Люблю закат у моря, где восход
Не в мути, не в тумане возгорится,
Не мокрым глазом пьяницы блеснет,
Но где заря, как юная царица,
Взойдет, сияя, в синий небосвод,
Где дню не нужен свет свечи заемный,
Как там, где высь коптит наш Лондон темный.
XLIV
Люблю язык! Латыни гордый внук,
Как нежен он в признаньях сладострастных!
Как дышит в нем благоуханный юг!
Как сладок звон его певучих гласных!
Не то что наш, рожденный в царстве вьюг
И полный звуков тусклых и неясных, –
Такой язык, что, говоря на нем,
Мы харкаем, свистим или плюем.
XLV
Люблю их женщин – всех, к чему таиться!
Люблю крестьянок – бронзу смуглых щек,
Глаза, откуда брызжет и струится
Живых лучей сияющий поток.
Синьор люблю – как часто взор мне снится.
Чей влажный блеск так нежен и глубок.
Их сердце – на устах, душа – во взоре,
Их солнце в нем, их небеса и море.
XLVI
Италия! Не ты ль эдем земной!
И не твоей ли Евой вдохновленный,
Нам Рафаэль открыл предел иной!
Не на груди ль прекрасной, упоенный,
Скончался он! Недаром даже твой –
Да, твой язык, богами сотворенный,
И он бессилен передать черты
Доступной лишь Канове красоты!
XLVII
Хоть Англию клянет душа поэта,
Ее люблю, – так молвил я в Кале, –
Люблю болтать с друзьями до рассвета,
Люблю в журналах мир и на земле,
Правительство люблю я (но не это),
Люблю закон (но пусть лежит в столе),
Люблю парламент и люблю я пренья,
Но не люблю я преть до одуренья.
XLVIII
Люблю я уголь, но недорогой,
Люблю налоги, только небольшие,
Люблю бифштекс, и все равно какой,
За кружкой пива я в своей стихии.
Люблю (не в дождь) гулять часок-другой, –
У нас в году два месяца сухие.
Клянусь регенту, церкви, королю,
Что даже их, как все и вся, люблю.
XLIX
Налог на нищих, долг национальный,
Свой долг, реформу, оскудевший флот,
Банкротов списки, вой и свист журнальный
И без свободы множество свобод,
Холодных женщин, климат наш печальный
Готов простить, готов забыть их гнет
И нашу славу чтить – одно лишь горе:
От всех побед не выиграли б тори!
L
Но что ж Лаура? Уверяю вас,
Мне, как и вам, читатель, надоело
От темы отклоняться каждый раз.
Вы рады ждать, но все ж не без предела,
Вам досадил мой сбивчивый рассказ!
До авторских симпатий нет вам дела,
Вы требуете смысла наконец,
И вот где в затруднении певец!
LI
Когда б легко писал я, как бы стало
Легко меня читать! В обитель муз
Я на Парнас взошел бы и немало
Скропал бы строф на современный вкус.
Им публика тогда б рукоплескала,
Герой их был бы перс или индус,
Ориентальность я б, согласно правил,
В сентиментальность Запада оправил.
LII
Но, старый денди, мелкий рифмоплет,
Едва-едва я по ухабам еду.
Чуть что – в словарь, куда мой перст ни ткнет,
Чтоб взять на рифму стих мой непоседу.
Хорошей нет – плохую в оборот,
Пусть критик сзади гонится по следу!
С натуги я до прозы пасть готов,
Но вот беда: все требуют стихов!
LIII
Граф завязал с Лаурой отношенья.
Шесть лет (а это встретишь не всегда)
Их отношенья длились без крушенья,
Текли чредою схожею года.
Одна лишь ревность, в виде исключенья,
Разлад в их жизнь вносила иногда,
Но смертным, от вельможи до бродяги,
Всем суждены такие передряги.
LIV
Итак, любовь им счастье принесла,
Хоть вне закона счастья мы не знаем.
Он был ей верен, а она цвела,
Им в сладких узах жизнь казалась раем.
Свет не судил их, не желал им зла.
“Черт вас возьми!” – сказал один ханжа им
Вослед, но черт не взял: ведь черту впрок,
Коль старый грешник юного завлек.
LV
Еще жила в них юность. Страсть уныла
Без юности, как юность без страстей.
Дары небес: веселье, бодрость, сила,
Честь, правда – все, все в юности сильней.
И с возрастом, когда уж кровь остыла,
Лишь одного не гасит опыт в ней,
Лишь одного, – вот отчего, быть может,
Холостяков и старых ревность гложет.
LVI
Был карнавал. Строф тридцать шесть назад
Я уж хотел заняться сим предметом.
Лаура, надевая свой наряд,
Вертелась три часа пред туалетом,
Как вертитесь, идя на маскарад,
И вы, читатель, я уверен в этом.
Различие нашлось бы лишь одно:
Им шесть недель для праздников дано.
LVII
Принарядясь, Лаура в шляпке новой
Собой затмить могла весь женский род.
Свежа, как ангел с карточки почтовой
Или кокетка с той картинки мод,
Что нам журнал, диктатор наш суровый,
На титуле изящно подает
Под фольгой – чтоб раскрашенному платью
Не повредить линяющей печатью.
LVIII
Они пошли в Ридотто. Это зал,
Где пляшут все, едят и пляшут снова.
Я б маскарадом сборище назвал,
Но сути дела не меняет слово.
Зал точно Воксхолл наш, и только мал,
Да зонтика не нужно дождевого.
Там смешанная публика. Для вас
Она низка, и не о ней рассказ.
LIX
Ведь “смешанная” – должен объясниться,
Откинув вас да избранных персон,
Что снизойдут друг другу поклониться, –
Включает разный сброд со всех сторон.
Всегда в местах общественных теснится,
Презренье высших презирает он,
Хотя зовет их “светом” по привычке.
Я, зная свет, дивлюсь подобной кличке.
LX
Так – в Англии. Так было в те года,
Когда блистали денди там впервые.
Тех обезьян сменилась череда,
И с новых обезьянят уж другие.
Тираны мод – померкла их звезда!
Так меркнет все: падут цари земные,
Любви ли бог победу им принес,
Иль бог войны, иль попросту мороз.
LXI
Полночный Тор обрушил тяжкий молот,
И Бонапарт в расцвете сил погас.
Губил французов лютый русский холод,
Как синтаксис французский губит нас.
И вот герой, терпя и стыд и голод,
Фортуну проклял в тот ужасный час
И поступил весьма неосторожно:
Фортуну чтить должны мы непреложно!
LXII
Судьба народов ей подчинена,
Вверяют ей и брак и лотерею.
Мне редко благосклонствует она,
Но все же я хулить ее не смею.
Хоть в прошлом предо мной она грешна
И с той поры должок еще за нею,
Я голову богине не дурю,
Лишь, если есть за что, благодарю.
LXIII
Но я опять свернул – да ну вас к богу!
Когда ж я впрямь рассказывать начну?
Я взял с собой такой размер в дорогу,
Что с ним теперь мой стих ни тпру ни ну.
Веди его с оглядкой, понемногу,
Не сбей строфу! Ну вот я и тяну.
Но если только доползти сумею,
С октавой впредь я дела не имею.
LXIV
Они пошли в Ридотто. (Я как раз
Туда отправлюсь завтра. Там забуду
Печаль мою, рассею хоть на час
Тоску, меня гнетущую повсюду.
Улыбку уст, огонь волшебных глаз
Угадывать под каждой маской буду,
А там, бог даст, найдется и предлог,
Чтоб от тоски укрыться в уголок.)
LXV
И вот средь пар идет Лаура смело.
Глаза блестят, сверкает смехом рот.
Кивнула тем, пред этими присела,
С той шепчется, ту под руку берет.
Ей жарко здесь, она б воды хотела!
Граф лимонад принес – Лаура пьет
И взором всех критически обводит,
Своих подруг ужасными находит.
LXVI
У той румянец желтый, как шафран,
У той коса, конечно, накладная,
На третьей – о, безвкусица! – тюрбан,
Четвертая – как кукла заводная.
У пятой прыщ и в талии изъян.
А как вульгарна и глупа шестая!
Седьмая!.. Хватит! Надо знать и честь!
Как духов Банко, их не перечесть.
LXV1I
Пока она соседок изучала,
Кой-кто мою Лауру изучал,
Но жадных глаз она не замечала,
Она мужских не слушала похвал.
Все дамы злились, да! Их возмущало,
Что вкус мужчин так нестерпимо пал.
Но сильный пол – о, дерзость, как он смеет! –
И тут свое суждение имеет.
LXVIII
Я, право, никогда не понимал,
Что нам в таких особах, – но об этом
Молчок! Ведь это для страны скандал,
И слово тут никак не за поэтом.
Вот если б я витией грозным стал
В судейской тоге, с цепью и с беретом,
Я б их громил, не пропуская дня, –
Пусть Вильберфорс цитирует меня!
LXIX
Пока в беседе весело и живо
Лаура светский расточала вздор,
Сердились дамы (что совсем не диво!),
Соперницу честил их дружный хор.
Мужчины к ней теснились молчаливо
Иль, поклонясь, вступали в разговор,
И лишь один, укрывшись за колонной,
Следил за нею как завороженный.
LXX
Красавицу, хотя он турок был,
Немой любви сперва пленили знаки.
Ведь туркам женский пол куда как мил,
И так завидна жизнь турчанок в браке!
Там женщин покупают, как кобыл,
Живут они у мужа, как собаки:
Две пары жен, наложниц миллион,
Все взаперти, и это все – закон!
LXXI
Чадра, гарем, под стражей заточенье,
Мужчинам вход строжайше воспрещен.
Тут смертный грех любое развлеченье,
Которых тьма у европейских жен.
Муж молчалив и деспот в обращенье,
И что же разрешает им закон,
Когда от скуки некуда деваться?
Любить, кормить, купаться, одеваться.
LXXII
Здесь не читают, не ведут бесед
И споров, посвященных модной теме,
Не обсуждают оперу, балет
Иль слог в недавно вышедшей поэме.
Здесь на ученье строгий лег запрет,
Зато и “синих” не найдешь в гареме,
И не влетит наш Бозерби сюда,
Крича: “Какая новость, господа!”
LXXIII
Здесь важного не встретишь рыболова,
Который удит славу с юных дней,
Поймает похвалы скупое слово
И вновь удить кидается скорей.
Все тускло в нем, все с голоса чужого.
Домашний лев! Юпитер пескарей!
Среди ученых дам себя нашедший
Пророк юнцов, короче – сумасшедший.
LXXIV
Меж синих фурий он синее всех,
Он среди них в арбитрах вкуса ходит.
Хулой он злит, надменный пустобрех,
Но похвалой он из себя выводит.
Живьем глотает жалкий свой успех,
Со всех языков мира переводит,
Хоть понимать их не сподобил бог,
Посредствен так, что лучше был бы плох.
LXXV
Когда писатель – только лишь писатель,
Сухарь чернильный, право, он смешон.
Чванлив, ревнив, завистлив – о создатель!
Последнего хлыща ничтожней он!
Что делать с этой тварью, мой читатель?
Надуть мехами, чтобы лопнул он!
Исчерканный клочок бумаги писчей,
Ночной огарок – вот кто этот нищий!
LXXVI
Конечно, есть и те, кто рождены
Для шума жизни, для большой арены,
Есть Мур, и Скотт, и Роджерс – им нужны
Не только их чернильница и стены.
Но эти – “мощной матери сыны”,
Что не годятся даже в джентльмены,
Им лишь бы чайный стол, их место там,
В парламенте литературных дам.
LXXVII
О бедные турчанки! Ваша вера
Столь мудрых не впускает к вам персон.
Такой бы напугал вас, как холера,
Как с минарета колокольный звон.
А не послать ли к вам миссионера
(То шаг на пользу, если не в урон!),
Писателя, что вас научит с богом
Вести беседу христианским слогом.
LXXVIII
Не ходит метафизик к вам вещать
Иль химик – демонстрировать вам газы,
Не пичкает вас бреднями печать,
Не стряпает о мертвецах рассказы,
Чтобы живых намеками смущать;
Не водят вас на выставки, показы
Или на крышу – мерить небосклон.
Тут, слава богу, нет ученых жен!
LXXIX
Вы спросите, зачем же “слава богу”, –
Вопрос интимный, посему молчу.
Но, обратившись к будничному слогу,
Биографам резон мой сообщу.
Я стал ведь юмористом понемногу –
Чем старше, тем охотнее шучу.
Но что ж – смеяться лучше, чем браниться,
Хоть после смеха скорбь в душе теснится.
LXXX
О детство! Радость! Молоко! Вода!
Счастливых дней счастливый преизбыток!
Иль человек забыл вас навсегда
В ужасный век разбоя, казней, пыток?
Нет, пусть ушло былое без следа,
Люблю и славлю дивный тот напиток!
О царство леденцов! Как буду рад
Шампанским твой отпраздновать возврат!
LXXXI
Наш турок, глаз с Лауры не спуская,
Глядел, как самый христианский фат:
Мол, будьте благодарны, дорогая,
Коль с вами познакомиться хотят!
И, спору нет, сдалась бы уж другая,
Ведь их всегда волнует дерзкий взгляд.
Но не Лауру, женщину с закалкой,
Мог взять нахальством чужестранец жалкий.
LXXXII
Меж тем восток светлеть уж начинал.
Совет мой дамам, всем без исключенья:
Как ни был весел и приятен бал,
Но от бесед, от танцев, угощенья
Чуть свет бегите, покидайте зал,
И сохрани вас бог от искушенья
Остаться – солнце всходит, и сейчас
Увидят все, как бледность портит вас!
LXXXIII
И сам когда-то с пира или бала
Не уходил я, каюсь, до конца.
Прекрасных женщин видел я немало
И дев, пленявших юностью сердца,
Следил, – о время! – кто из них блистала
И после ночи свежестью лица.
Но лишь одна, взлетев с последним танцем,
Одна могла смутить восток румянцем.
LXXXIV
Не назову красавицы моей,
Хоть мог бы: ведь прелестное созданье
Лишь мельком я встречал, среди гостей.
Но страшно за нескромность порицанье,
И лучше имя скрыть, а если к ней
Вас повлекло внезапное желанье, –
Скорей в Париж, на бал! – и здесь она,
Как в Лондоне, с зарей цветет одна.
LXXXV
Лаура превосходно понимала,
Что значит отплясать, забыв про сон,
Ночь напролет в толпе и в шуме бала.
Знакомым общий отдала поклон,
Шаль приняла из графских рук устало,
И, распрощавшись, оба вышли вон.
Хотели сесть в гондолу, но едва ли
Не полчаса гребцов проклятых звали.
LXXXVI
Ведь здесь, под стать английским кучерам,
Гребцы всегда не там, не в нужном месте.
У лодок так же давка, шум и гам –
Вас так помнут, что лучше к ним не лезьте!
Но дома “бобби” помогает вам,
А этих страж ругает с вами вместе,
И брань стоит такая, что печать
Не выдержит, – я должен замолчать.
LXXXVII
Все ж наконец усевшись, по каналу
Поплыли граф с Лаурою домой.
Был посвящен весь разговор их балу,
Танцорам, платьям дам и – боже мой! –
Так явно назревавшему скандалу.
Приплыли. Вышли. Вдруг за их спиной –
Как не прийти красавице в смятенье! –
Тот самый турок встал как привиденье.
LXXXVIII
“Синьор! – воскликнул граф, прищурив глаз, –
Я вынужден просить вас объясниться!
Кто вы? Зачем вы здесь и в этот час?
Быть может… иль ошибка здесь таится?
Хотел бы в это верить – ради вас!
Иначе вам придется извиниться.
Признайте же ошибку, мой совет”.
“Синьор! – воскликнул тот, – ошибки нет,
LXXXIX
Я муж ее!” Лауру это слово
Повергло в ужас, но известно всем:
Где англичанка пасть без чувств готова,
Там итальянка вздрогнет, а затем
Возденет очи, призовет святого
И в миг придет в себя – хоть не совсем,
Зато уж без примочек, расшнуровок,
Солей, и спирта, и других уловок.
ХС
Она сказала… Что в беде такой
Могла она сказать? Она молчала.
Но граф, мгновенно овладев собой:
“Прошу, войдемте! Право, толку мало
Комедию ломать перед толпой.
Ведь можно все уладить без скандала.
Достойно, согласитесь, лишь одно:
Смеяться, если вышло так смешно”.
XCI
Вошли. За кофе сели. Это блюдо
И нехристи и христиане чтут,
Но нам у них бы взять рецепт не худо.
Меж тем с Лауры страх слетел, и тут
Пошло подряд: “Он турок! Вот так чудо!
Беппо! Открой же, как тебя зовут.
А борода какая! Где, скажи нам,
Ты пропадал? А впрочем, верь мужчинам!
XCII
Но ты и вправду турок? Говорят,
Вам служат вилкой пальцы. Сколько дали
Там жен тебе в гарем? Какой халат!
А шаль! Как мне идут такие шали!
Смотри! А правда, турки не едят
Свинины? Беппо! С кем вы изменяли
Своей супруге? Боже, что за вид!
Ты желтый, Беппо. Печень не болит?
XCIII
А бороду ты отрастил напрасно.
Ты безобразен! Эта борода…
На что она тебе? Ах да, мне ясно:
Тебя пугают наши холода.
Скажи, я постарела? Вот прекрасно!
Нет, Беппо, в этом платье никуда
Ты не пойдешь. Ты выглядишь нелепо!
Ты стриженый! Как поседел ты, Беппо!”
XCIV
Что Беппо отвечал своей жене –
Не знаю. Там, где камни древней Трои
Почиют ныне в дикой тишине,
Попал он в плен. За хлеб да за побои
Трудился тяжко, раб в чужой стране.
Потом решил помериться с судьбою,
Бежал к пиратам, грабил, стал богат
И хитрым слыл, как всякий ренегат.
XCV
Росло богатство и росло желанье
Вернуться под родимый небосклон.
В чужих краях наскучило скитанье,
Он был там одинок, как Робинзон.
И, торопя с отчизною свиданье,
Облюбовал испанский парус он,
Что плыл на Корфу. То была полакка, –
Шесть человек и добрый груз tobacco.
XCVI
С мешком монет, – где он набрать их мог! –
Рискуя жизнью, он взошел на судно.
Он говорит, что бог ему помог.
Конечно, мне поверить в это трудно,
Но хорошо, я соглашусь, что бог,
Об этом спорить, право, безрассудно.
Три дня держал их штиль у мыса Бон,
Но все же в срок доплыл до Корфу он.
XCVII
Сойдя, купцом турецким он назвался,
Торгующим – а чем, забыл я сам, –
И на другое судно перебрался,
Сумев мешок свой погрузить и там.
Не понимаю, как он жив остался.
Но факт таков: отплыл к родным краям
И получил в Венеции обратно
И дом, и веру, и жену, понятно.
XCVIII
Приняв жену, вторично окрещен
(Конечно, сделав церкви подношенье),
День проходил в костюме графа он,
Языческое скинув облаченье.
Друзья к нему сошлись со всех сторон,
Узнав, что он не скуп на угощенье,
Что помнит он историй всяких тьму.
(Вопрос, конечно, верить ли ему!)
XCIX
И в чем бедняге юность отказала,
Все получил он в зрелые года.
С женой, по слухам, ссорился немало,
Но графу стал он другом навсегда.
Листок дописан, и рука устала.
Пора кончать. Вы скажете: о да!
Давно пора, рассказ и так уж длинен.
Я знаю сам, но я ли в том повинен!
I
Он стих – полтавский страшный бой,
Когда был счастьем кинут Швед;
Вокруг полки лежат грядой:
Им битв и крови больше нет.
Победный лавр и власть войны
(Что лгут, как раб их, человек)
Ушли к Царю, и спасены
Валы Москвы… Но не навек:
До дня, что горше и мрачней,
До года, всех других черней,
Когда позором сменят мощь
Сильнейший враг, славнейший вождь,
И гром крушенья, слав закат,
Смяв одного, – мир молньей поразят!
II
Игра судьбы! Карл день и ночь,
Изранен, должен мчаться прочь
Сквозь воды рек и ширь полей, –
В крови подвластных и в своей:
Весь полк, пробивший путь, полег,
И все ж не прозвучал упрек
Тщеславцу – в час, когда он пал
И властью правду не пугал.
Гиета Карлу уступил
Коня – и русский плен влачил,
И умер. Конь тот, много лиг
Промчавшись бодро, вдруг поник
И пал. В лесной глуши, где мрак
Обвил преследователь-враг
Кольцом огней сторожевых,
Измученный пристал король.
Вот лавр! Вот отдых! – И для них
Народы сносят гнет и боль?
До смертной муки изнурен,
Под дикий дуб ложится он;
На ранах кровь, и в жилах лед;
Сырая тьма над ним плывет;
Озноб, что тело сотрясал,
Сном подкрепиться не давал
И все ж, как должно королям,
Карл все сносил, суров и прям,
И в крайних бедах, свыше сил,
Страданья – воле подчинил,
И покорились те сполна,
Как покорялись племена!
III
Где полководцы? Мало их
Ушло из боя! Горсть живых
Осталась, рыцарскую честь
Храня по-прежнему, при нем, –
И все спешат на землю сесть
Вкруг короля с его конем:
Животных и людей всегда
Друзьями делает беда.
Здесь и Мазепа. Древний дуб,
Как сам он – стар, суров и груб,
Дал кров ему; спокоен, смел,
Князь Украины не хотел
Лечь, хоть измучен был вдвойне,
Не позаботясь о коне:
Казацкий гетман расседлал
Его и гриву расчесал,
И вычистил, и подостлал
Ему листвы, и рад, что тот
Траву стал есть, – а сам сперва
Боялся он, что отпугнет
Коня росистая трава;
Но, как он сам, неприхотлив
Был конь и к ложу, и к еде;
Всегда послушен, хоть игрив,
Он был готов на все, везде;
Вполне “татарин” – быстр, силен,
Космат – Мазепу всюду он
Носил; знал голос: шел на зов,
Признав средь тысяч голосов;
Будь ночь беззвездная вокруг, –
Он мчался на знакомый звук;
Он от заката по рассвет
Бежал козленком бы вослед!
IV
Все сделав, плащ Мазепа свой
Постлал; копье о дуб крутой
Опер; проверил – хорошо ль
Дорогу вынесла пистоль,
И есть ли порох под курком,
И держит ли зажим тугой
Кремень, и прочно ли ножны
На поясе закреплены;
Тогда лишь этот муж седой
Достал из сумки за седлом
Свой ужин, скудный и простой;
Он предлагает королю
И всем, кто возле, снедь свою
Достойнее, чем куртизан,
Кем праздник в честь монарха дан.
И Карл с улыбкою берет
Кусок свой бедный – и дает
Понять, что он душой сильней
И раны, и беды своей.
Сказал он: “Всяк из нас явил
Немало доблести и сил
В боях и в маршах; но умел
Дать меньше слов и больше дел
Лишь ты, Мазепа! Острый взор
С дней Александра до сих пор
Столь ладной пары б не сыскал,
Чем ты и этот Буцефал.
Всех скифов ты затмил, коня
Чрез балки и поля гоня”. –
“Будь школа проклята моя,
Где обучился ездить я!” –
“Но почему же, – Карл сказал, –
Раз ты таким искусным стал?” –
В ответ Мазепа: “Долог сказ;
Ждет путь еще немалый нас,
Где, что ни шаг, таится враг, –
На одного по пять рубак;
Коням и нам не страшен плен,
Лишь перейдем за Борисфен.
А вы устали; всем покой
Необходим; как часовой
При вас я буду”. – “Нет; изволь
Поведать нам, – сказал король, –
Твою историю сполна;
Пожалуй, и уснуть она
Мне помогла бы, а сейчас
Дремотой не сомкнуть мне глаз”.
“Коль так, я, государь, готов
Встряхнуть все семьдесят годов,
Что помню. Двадцать лет мне… да…
Так, так… был королем тогда
Ян Казимир. А я при нем
Сызмлада состоял пажом.
Монарх он был ученый, – что ж…
Но с вами, государь, не схож:
Он войн не вел, земель чужих
Не брал, чтоб не отбили их;
И (если сейма не считать)
До неприличья благодать
Была при нем. И скорбь он знал:
Он муз и женщин обожал,
А те порой несносны так,
Что о войне вздыхал бедняк,
Но гнев стихал, – и новых вдруг
Искал он книг, искал подруг.
Давал он балы без конца,
И вся Варшава у дворца
Сходилась – любоваться там
На пышный сонм князей и дам.
Как польский Соломон воспет
Он был; нашелся все ж поэт
Без пенсии: он под конец
Скропал сатиру, как “не-льстец”.
Ну, двор! Пирам – утерян счет;
Любой придворный рифмоплет;
Я сам стишки слагал – пиит! –
Дав подпись “Горестный Тирсит”.
Там некий граф был, всех других
Древнее родом и знатней,
Богаче копей соляных
Или серебряных. Своей
Гордился знатностью он так,
Как будто небу был свояк;
Он слыл столь знатен и богат,
Что мог претендовать на трон;
Так долго устремлял он взгляд
На хартии, на блеск палат,
Пока все подвиги семьи,
В полубезумном забытьи,
Не стал считать своими он.
С ним не была жена согласна:
На тридцать лет его юней,
Она томилась ежечасно
Под гнетом мужа; страсти в ней
Кипели, что ни день, сильней;
Надежды… страх… и вот слезою
Она простилась с чистотою:
Мечта, другая; нежность взгляда
Юнцов варшавских, серенада,
Истомный танец – все, что надо,
Чтоб холоднейшая жена
К супругу сделалась нежна,
Ему даря прекрасный титул,
Что вводит в ангельский капитул;
Но странно: очень редко тот,
Кто заслужил его, хвастнет.
V
“Я очень был красив тогда;
Теперь за семьдесят года
Шагнули, – мне ль бояться слов?
Немного мужей и юнцов, –
Вассалов, рыцарей, – со мной
Могли поспорить красотой.
Был резв я, молод и силен,
Не то, что нынче, – не согбен,
Не изморщинен в смене лет,
Забот и войн, что стерли след
Души моей с лица; меня
Признать бы не смогла родня,
Со мною встреться и сравни
И прошлые, и эти дни.
К тому ж не старость избрала
Своей страницей гладь чела;
Не совладать покуда ей
С умом и с бодростью моей, –
Иначе б в этот поздний час
Не мог бы я вести для вас
Под черным небом мой рассказ.
Но дальше… Тень Терезы – вот:
Туда, за куст ореха тот,
Как бы сейчас плывет она, –
Настолько в памяти ясна!
И все же нет ни слов, ни сил
Ту описать, кого любил!
Был взор ее азийских глаз
(Кровь турок с польской кровью здесь
Дает порой такую смесь)
Темнее неба в этот час,
Но нежный свет струился в нем,
Как лунный блеск в лесу ночном.
Широкий, темный, влажный, – он
В своих лучах был растворен,
Весь – грусть и пламя, точно взор
У мучениц, что, на костер
Взойдя, на небо так глядят,
Как будто смерть благодарят.
Лоб ясен был, как летний пруд,
Лучом пронизанный до дна,
Когда и волны не плеснут,
И высь небес отражена.
Лицо и рот… Но что болтать?
Ее люблю я, как любил!
Таких, как я, любовный пыл
Не устает всю жизнь терзать,
Сквозь боль и злобу – любим мы!
И призрак прошлого из тьмы
Приходит к нам на склоне лет,
И – за Мазепой бродит вслед.
VI
“При встречах – я глядел, вздыхал;
Она молчала, но звучал
Ответ в безмолвьи; много есть
Тонов и жестов, что прочесть
Умеют взор и слух: душа
Рождает их, любить спеша;
И вот – загадочная связь! –
Она уже с другой слилась,
Помимо воли свой призыв
Каленой цепью закрепив,
Что электрической волной
Проводит пламя в дух чужой.
Глядел, вздыхал я, слезы лил
И все же в стороне бродил, –
Ждал быть представленным; а там
Встречаться легче стало нам
Без подозрений. Только тут
Решил признаться я, – и что ж?
При встрече вмиг слова замрут,
И сотрясает губы дрожь.
Но час настал. – Одной игрой,
Забавой глупой и пустой,
(Забыл названье!) все кругом
Дни заполняли. Мы вдвоем
Играли тоже: у стола
Нас шутка случая свела.
Исход не волновал меня;
Но быть вблизи, лицом к лицу,
Глядеть и слушать! Как юнцу
Не чуять страстного огня?
Я был при ней как часовой
(Быть нашим зорче б в час ночной!)
И вдруг подметил, что она
Сидит рассеяна, скучна,
Игрой не занята ничуть, –
Успехом, сдачей – но стряхнуть
Не может плен ее: сидит
За часом час, хотя бежит
Удача прочь. И вот тогда,
Как яркой молньи борозда,
Сверкнула мысль в мозгу моем,
Что нечто есть в томленьи том,
Сулящее надежду мне.
И – хлынули слова, – вполне
Бессвязные, – но им она
Внимала, хоть и холодна.
С меня – довольно: будут нас
Вновь слушать, выслушавши раз,
Душа не в лед превращена,
И безответность – не отказ!
VII
“Любил я; стал любимым вдруг…
Вам, государь, слыхал я, – тот
Плен сладкий чужд. Я мой отчет
О смене радостей и мук
Прерву: вам пуст казался б он.
Но ведь не всякий прирожден
Страстями править (иль страной –
Как вы – и заодно собой).
Я – князь (иль был им); мог послать
Десятки тысяч – умирать
Там, где велю. Но над собой
Я власти не имел такой.
Да, я любил и был любим;
По правде, счастья выше – нет,
И все же, наслаждаясь им,
Доходишь вдруг до мук и бед.
Все встречи – втайне. Час ночной,
Что вел меня в ее покой,
Был полон огненной тоской,
Дней не видал я и ночей, –
Лишь час; он в памяти моей
Доныне несравненным сном
Живет: и я отдать бы рад
Всю Украину, чтоб назад
Вернуть его, стать вновь пажом,
Счастливцем, кто владел одним:
Лишь сердцем нежным, да мечом;
Кто был, чужой дарам земным,
Богат здоровьем молодым.
Видались тайно мы. Иной
Находит в том восторг двойной.
Не знаю! Я бы жизнь отдал,
Когда б ее моею звал
При всех, – пред небом и землей!
Я часто горевал о том,
Что встречи наши – лишь тайком.
VIII
“За парочкой всегда следят
Глаза чужие… Мог бы ад
Быть полюбезней… Но навряд
Был сатана тут виноват.
Не заскучавший ли ханжа
Благочестивой желчи дал
Исход, от зависти дрожа?..
И раз лазутчиков отряд
Вдруг ночью нас поймал!
Был вне себя от гнева граф;
Я – без меча; но и представ
С мечом, в броне до самых пят,
Толпою все ж бы я был смят.
Уединенный замок; ночь;
Глушь деревенская; помочь
Кто мог бы мне? Дожить до дня
Я и не думал: для меня
И миги сочтены. С мольбой
Воззвал я к деве пресвятой
Да к двум иль трем святым; свой рок
Приняв, сколь ни был он жесток.
Рой слуг меня во внешний двор
Повел. С Терезой разлучен
Был навсегда я с этих пор.
Представьте же, как был взбешен
Наш гордый непреклонный граф!
И он, по совести, был прав:
Боялся он, чтоб наша связь
В потомстве не отозвалась;
Бесился, что запятнан герб,
Что родовая честь ущерб
Несет, что древняя семья
Вся происшествием таким
Оскорблена с главой своим:
Он твердо верил, что пред ним
Склонен весь мир, и первый – я.
Ах, черт! С пажом! Будь то король, –
Ну что ж, куда ни шло, – изволь!
Но паж! Сопляк!.. Я гнев понять
Мог – но не в силах описать!..
IX
“- Коня сюда! – Ведут коня.
Нет благородней скакуна!
_Татарин_ истый! Лишь два дня,
Как был он взят из табуна.
Он с мыслью спорил быстротой,
Но дик был, точно зверь лесной,
Неукротим: он до тех пор
Не ведал ни узды, ни шпор.
Взъероша гриву, опенен,
Храпел и тщетно рвался он,
Когда его, дитя земли,
Ко мне вплотную подвели.
Ремнем я был к его спине
Прикручен, сложенным вдвойне;
Скакун отпущен вдруг, – и вот,
Неудержимей бурных вод,
Рванулись мы – вперед, вперед!
X
“Вперед! – Мне захватило грудь.
Не понял я – куда наш путь.
Бледнеть чуть начал небосвод;
Конь, в пене, мчал – вперед, вперед!
Последний человечий звук,
Что до меня донесся вдруг,
Был злобный свист и хохот слуг;
Толпы свирепой гоготня
Домчалась с ветром до меня.
Я взвился в ярости, порвал
Ремень, что шею мне сжимал,
Связуя с гривою коня,
И на локтях кой-как привстал,
И кинул им проклятье. Но
Сквозь гром копыт, заглушено,
К ним, верно, не дошло оно.
Досадно!.. Было б сладко мне
Обиду им вернуть вдвойне!
Но, впрочем, мой настал черед:
Уж нет ни замка, ни ворот,
Ни стен, ни подвесных мостов,
Мостков, бойниц, решеток, рвов;
В полях ни стебелька; жива
Одна лишь сорная трава
Там, где очаг был. Будь вы там, –
Ни разу б не приснилось вам,
Что был тут замок. Видеть мне
Ту крепость довелось в огне, –
Как падал за зубцом зубец,
И тек расплавленный свинец
Дождем с обуглившихся крыш!
Нет, – месть мою не отвратишь!
Не чаяли они, гоня
Молниеногого коня
Со мной на гибель, что опять,
С десятком тысяч скакунов,
Вернусь я – графу честь воздать,
Раз он пажей катать готов!
Он славно пошутил со мной,
Связав со взмыленным конем;
Ему я шуткою двойной
Недурно отплатил потом:
Всему приходит свой черед,
И тот, кто миг подстережет,
Возьмет свое. Где в мире путь,
Которым можно ускользнуть,
Коль недруг жаждет счеты свесть
И в сердце клад лелеет – месть?
XI
“Вперед, вперед – мой конь и я –
На крыльях ветра! След жилья
Исчез. А конь все мчался мой,
Как в небе сполох огневой,
Когда мороз, и ночь ясна,
Сияньем северным полна.
Ни городов, ни сел, – простор
Равнины дикой, темный лес
Каймой, да на краю небес
Порой, на смутном гребне гор,
Стан башни: от татар они
Хранили степь в былые дни, –
И все. Пустыня. Год назад
Турецкий тут прошел отряд,
А где спаги оставил след, –
Травы в лугах кровавых нет.
Был сер и дымен небосвод;
Унылый ветр стонал порой,
И с ним бы стон сливался мой,
Но мчались мы – вперед, вперед –
И глох мой вздох с моей мольбой.
Лил ливнем хладный пот с меня
На гриву буйную коня,
И, в ярости и страхе, тот,
Храпя, все длил безумный лет.
Порой казалось мне, что он
Скок замедляет, изнурен;
Но нет, – нетрудной ношей был
Мой легкий стан для ярых сил;
Я шпорою скорей служил:
Лишь дернусь, боли не стерпев
В руках затекших, – страх и гнев
Коню удваивают пыл;
Я слабо крикнул, – сгоряча
Рванулся он, как от бича:
Дрожа при каждом звуке, он
За трубный рев мой принял стон.
Ремень мне кожу перетер
Меж тем, и кровь текла по нем,
И в горле сдавленном моем
Пылала жажда, как костер.
XII
“Мы в дикий лес влетели; он –
Шел без конца, со всех сторон;
Пред строем вековых стволов
Сильнейших бурь бессилен рев,
Что, из Сибири налетев,
Здесь листья лишь дерут с дерев.
Он впроредь рос, а ширь полян
Покрыл кустов зеленый стан,
Чья, пышная весной, листва
С туманом осени – мертва
И падает к ногам дерев,
Суха, безжизненно зардев,
Как кровь на мертвецах, что в ряд
Непогребенные лежат,
И ночь дыханьем ледяным
Так заморозит лица им,
Что даже вороны подчас
Не выклюют зальдевших глаз…
То дикий был подлесок. Вкруг –
Там мощный дуб вставал, там бук,
Там грубая сосна; но ствол
Не, льнул к стволу, не то б нашел
Я рок иной; путь уступал
Кустарник нам и не терзал
Мне тела. Жить еще я мог:
Стянул мне раны холодок,
И не давал упасть ремень;
В кустах мы мчались целый день,
Как вихрь; я слышал волчий вой
И волчий бег в глуши лесной, –
Звук неуемных их прыжков,
Что бесят гончих и стрелков;
Они летели нам вослед,
И не спугнул их и рассвет;
Была – не далее сука –
С зарей их стая к нам близка,
И слышал я сквозь мрак ночной
Вплотную в гущине лесной
Пугливый бег их воровской.
О, если б дали мне мое
Оружье, – меч или копье, –
Чтоб мог, коль надо умирать,
Жизнь подороже я продать!
В начале скачки я мечтал,
Чтоб конь мой, изнурен, упал;
Теперь дрожал я, что из сил
Он выбьется. Нет! Он хранил
Дар предков диких: мощный бег
Оленя. Не быстрее снег
Заносит горца у ворот,
Куда он больше не войдет,
Пургою ослеплен, – чем мой
Стремился конь тропой лесной,
Свиреп, неукротим и дик,
Как раздраженный вдруг отказом,
Его не знавший, баловник
Или как женщина, что вмиг
Теряет от обиды разум.
XIII
“Лес пройден. Непонятно стыл
Июньский день. Иль в недрах жил
Кровь стыла? Длящаяся боль
Сильней ведь самых твердых воль.
Тогда иным был я: кипуч,
Неукротим, как горный ключ,
Готов явить и страсть, и гнев,
В них разобраться не успев,
Представьте ж ярость, боль, испуг, –
Всю смену вынесенных мук, –
Озноб мой, голод, горе, стыд,
Раздетость, горький хмель обид!
Весь род мой гневен: кровь – огонь;
Нас лучше не задень, не тронь,
Не то гремучею змеей
Взовьемся мы, готовы в бой;
Что ж странного, коль я на миг
Под гнетом мук моих поник?
Земля исчезла; небосвод
Вдруг вбок поплыл. Свалюсь! Вот-вот!..
Но нет: ремень был крепок тот.
Грудь сжало; мозг пылал, и звон
Стоял в ушах, но смолк и он:
Вертелось небо колесом;
Как пьяный, гнулся лес кругом;
Вдруг молний сноп, кроваво ал,
Мне взор застлал. Кто умирал, –
Не мог бы умереть полней.
Истерзан скачкою моей,
Тьмы уловив
Прилив, отлив,
Я силился очнуться, но
Не мог собрать себя в одно!
Так, утопая, льнешь в тоске
К ныряющей в волнах доске, –
Вверх-вниз, вверх-вниз, – и по волнам
Скользишь к пустынным берегам.
Мерцала жизнь, как те огни,
Что призрачно снуют в тени,
Когда глушит полночный сон
Мозг, что горячкой воспален.
Но бред прошел, с ним – боль и стон;
Но горько было: понял я,
Что, в миг последний бытия,
Страдалец терпит, – если он
Не обречен на худший страх,
Пока не превратится в прах…
Ну что ж! Нередко я с тех пор
Стоял пред Смертью – взор во взор!
XIV
“Вернулась мысль. Где мы? Я зяб,
В висках гудело. Как ни слаб, –
Вновь пульс мой жизнь вливал в меня,
Пока вдруг боль как от огня
Меня свела, и к сердцу вновь
Пошла отхлынувшая кровь;
В ушах возник нестройный гул;
Забилось сердце; я взглянул, –
Я видел: зренье вновь пришло,
Но мутно все, как сквозь стекло.
Я волн вблизи услышал плеск,
Звезд видел в небе смутный блеск;
Не сплю я: дикий конь плывет
В стремнине столь же диких вод!
Виясь, шумна и широка.
Неслась прекрасная река;
На стрежне мы; изо всех сил
Конь к берегу чужому плыл;
На миг я силы ощутил:
Мой обморок волною смыт,
И бодрость вновь она дарит
Рукам распухшим. Мощью полн,
Конь гордо бьется против волн, –
Мы движемся вперед.
Вот наконец и берег тот
Как пристань предстает.
Но рад я не был: позади
Был страх, ждал ужас впереди,
И ночь – повсюду разлита.
Как долго длилась пытка та, –
Не рассказать. Едва ль я знал. –
Дышал я или не дышал.
XV
“Намокла грива; шерсть блестит,
Конь тяжко дышит, весь дрожит,
И все ж – достаточно ретив,
Чтоб взвиться на обрыв.
Мы наверху. Во тьме ночной
Вновь даль равнины неживой:
Опять простор, простор, простор –
Как бездны в снах души больной –
Захлестывает взор.
Кой-где вдали белеет блик,
Кой-где угрюмый куст возник
В туманных отблесках луны,
Встающей с правой стороны,
Но хоть бы малый след
Жилья означил лунный свет
В пустыне беспредельной, – нет!
Мелькни костер во тьме ночной
Нам путеводною звездой,
Болотный огонек в тени
Насмешкой надо мной блесни, –
Нет! – И ему бы я был рад,
Лги он, обманывай, скользи:
Он бы уверил скорбный взгляд.
Что человек вблизи!
XVI
“В путь – вновь; но вяло, кое-как:
Уж нету дикой мощи той,
Весь в мыле, бег сменил на шаг
Конь истомленный мой.
Теперь и малое дитя
Им управляло бы шутя, –
Но что мне пользы в том?
Он укрощен, но связан я,
А развяжись, – рука моя
Не справится с конем.
Я все ж попробовал опять
Тугие ремни разорвать, –
Увы! не удалось:
Я лишь больней их на себе
В бесплодной затянул борьбе,
И бросить все пришлось.
Казалось, кончен дикий скок,
Но где предел? – еще далек!
Вот мглисто посветлел восток, –
Как был рассвет тягуч!
Казалось, что сырая мгла,
Клубясь, темна и тяжела,
Навеки солнце облекла, –
Пока багряный луч
Не бросил звезд бессильных ниц,
Затмив лучи их колесниц,
И с трона залил мир кругом
Своим единственным огнем.
XVII
“День встал. Клубясь, исчезла мгла,
И все ж – пустыня вкруг была,
Куда лишь глаз хватал. Зачем
Стремиться по просторам тем
Чрез поле, реку, лес? Там нет
Людей, – зверей нет! Хоть бы след
Копыт иль ног по целине, –
Знак жизни! В тяжкой тишине
Сам воздух там застыл
Не слышен тонкий рог цикад,
Птиц – или нет, или молчат.
Шатаясь, из последних сил,
Брел конь мой, – долго; тяжко он
Был изнурен и запален;
И все – пустырь со всех сторон.
Вдруг долетело до меня
Как будто ржание коня
Из чащи сосен, – или там
Промчался ветер по ветвям?
Но нет: из леса к нам летит
С тяжелым топотом копыт
Табун огромный, яр и дик;
Хотел я крикнуть – замер крик.
Как эскадрон, летят ряды;
Где ж всадники – держать бразды?
Их тысяча – и без узды!
По ветру – гривы и хвосты;
Раздуты ноздри, вольны рты;
Бокам их шпоры и хлысты
Неведомы, зубам – мундштук,
Ногам – подков железный круг;
Их тысяча – сплошь дикарей;
Вольнее волн среди морей,
Они, гремя, неслись
Навстречу нам, а мы – плелись.
Но моего коня взбодрил
Их вид на миг; из крайних сил
Рванулся он, слегка заржал
В ответ им – и упал.
Дымясь, хрипел он тяжело;
Глаза застыли, как стекло,
И сам застыл он. Первый бег
Был и последним – и навек!
Видал табун,
Как пал скакун,
Видал простертого меня
В петлях кровавого ремня;
Все стали, вздрогнули, все пьют
Ноздрями воздух, прочь бегут,
Вновь подлетают, вновь – назад,
Дыбятся, прыгают, кружат
Вслед патриарху: за собой
Вел конь их, мощный, вороной,
Без нити белой, чья бы вязь
В косматой шерсти завилась;
Ржут, фыркают, храпят – и бег
В свой лес помчали: человек
Им, по инстинкту, страшен был.
А я лежал, простерт, без сил,
На мертвом стынущем коне,
На коченеющей спине,
Что перестала чуять груз;
Но страшный разорвать союз
Не мог я и лежал, простерт,
На мертвом – полумертв.
Не ждал я видеть день второй
Над беззащитной головой.
До сумерек следил я тут
За ходом медленных минут;
Я знал, что хватит жизни – взгляд
Послать последний на закат;
Дух, безнадежностью объят,
Был примирен, был даже рад,
Что наконец оно пришло –
То, что казалось худшим, зло.
Смерть неизбежна; благо в ней,
Хоть и уносит в цвете дней;
И все же всем она страшна,
Силками кажется она,
Что можно обойти.
Порой зовут ее, молясь,
Порой – на свой же меч ложась,
Но все же – страшный в ней конец
И для растерзанных сердец:
Ужасней нет пути.
И странно: дети наслаждений,
Что жизнь проводят в вечной смене
Пиров, любви, безумств и лени, –
Спокойней ждут ее, чем те,
Кто в муке жил и нищете.
Тем, кто изведал на лету
Всю новизну, всю красоту,
Чего желать, к чему лететь?
И, кроме лишних дней (а их
Всяк видит, идя от своих
Здоровых нервов иль больных),
И нечего жалеть.
Бедняк же бедам ждет конца,
И смерть для скорбного лица,
Для глаз пугливых – враг, не друг,
Пришедший выхватить из рук
Плод райский, – воздаянье мук:
Ведь Завтра – все ему вернет,
Искупит боль, развеет гнет;
Ведь Завтра – будет первым днем,
Что со слезами незнаком,
Что ряд начнет счастливых лет,
Блиставших сквозь туманы бед;
Ведь завтра он не станет клясть
Судьбу, получит мощь и власть
Блистать, владеть, спасать, губить,
И Утру – вдруг на гроб светить?!
XVIII
“Закат, – а все ремнем тугим
Я связан с трупом ледяным;
Смешаться должен был наш прах, –
Я ждал; стояла смерть в глазах,
С надеждою прогнав и страх.
Прощальный взор я в небосклон
Послал; мне застилая свет,
Кружил там ворон; распален,
Моей дождется ль смерти он,
Чтоб свой начать обед?
Он сел, вспорхнул и снова сел,
И вновь поближе подлетел;
Я видел взмахи крыльев; раз
Так близко сел он, что тотчас,
Будь силы, я б ударить мог
Его, – но хрустнул лишь песок
Под слабою рукой, лишь стон
Сорвался с губ, не крик, – и он
Вспорхнул и улетел совсем.
Но что произошло затем, –
Не помню. Сон последний мой
Был нежной осиян звездой;
В глаза глядел мне из-за туч
Ее мерцавший, зыбкий луч;
Затем вновь холод, тусклый бред, –
Сознанья сумеречный след,
И вновь блаженный смертный сон,
И вновь беззвучный вздох и стон,
Дрожь… миг бесчувствья… в сердце лед.
Б мозгу внезапных молний взлет…
Боль, что свела меня всего…
Вздох, дрожь… и – ничего.
XIX
“Очнулся я… Где я? Ужель,
Взор человечий надо мной?
Под ноющей спиной – постель?
Уютный кров над головой?
Я – в комнате? Все наяву?
Ужель земному существу
Тот яркий взор принадлежит,
Столь ласковый? – Ресницы я
Смежил, боясь, что этот вид –
Лишь грезы забытья.
Там девушка с густой косой,
Большая, стройная, за мной
Следила, сидя под стеной;
Оцепенение мое
Стряхнув, я встретил взор ее:
Он черен был, блестящ и смел;
Он состраданием горел
Ко мне; как бы молился он.
Я понял: то – не сон!
Я жив, – и тело драть мое
Не будет жадно воронье!
Казачка, увидав, что я
Очнулся вдруг от забытья,
Мне улыбнулась. Я открыл
Глаза, сказать хотел, – нет сил;
Она стремит свой легкий шаг
И, палец приложа к губам,
Не говорить дает мне знак,
Пока оправлюсь так, что сам,
Без муки, волю дам словам;
Потом слегка мне руку жмет,
Подушку половчей кладет
И к двери на носках идет.
Чуть приоткрыла, шепчет в щель;
Я мягче голоса досель
Не слышал. Музыка была
В самих шагах ее; звала
Она кого-то, – нет их: спят.
Она сама выходит, взгляд
Мне кинув, знак подав, чтоб я
Не опасался, – что семья
Вся здесь; что все на зов придут;
Что только несколько минут
Ее не будет тут.
Ушла, – и хоть на краткий срок
Я все ж остался – одинок.
XX
“С отцом и с матерью тотчас
Она вошла… К чему рассказ
О прочем, – с той поры, что кров
Я отыскал у казаков?
Они без чувств меня нашли,
В ближайший дом перенесли,
Вернули к жизни, – и кого?
Кто стал владыкой их земли!
Так злой безумец, торжество
Справлявший злобно надо мной, –
Когда один, в крови, нагой,
Я в степь был выгнан, – мне провел
Путь чрез пустыню на престол!
Как смертному узнать свой рок?
Будь сердцем тверд, душой высок!
Быть может, завтра на лугу,
Там, на турецком берегу,
За Борисфеном, мы дадим
Коням пастись… Вовек с таким
Восторгом рек я не встречал,
Как встречу завтра, если б дал
Нам рок – дойти!.. Спокойных снов,
Друзья!” –
На ложе из листов
Под сенью дуба гетман лег
Во весь свой рост; удобно мог
Там он уснуть: привычен он
Спать всюду, где застигнет сон…
Что ж Карл спасибо за рассказ
Не скажет? – Гетман не смущен:
Карл спит – по крайней мере час.
Не зарыта Брауншвейга умершая дочь,
Не свершен еще скорбный обряд похорон,
А Георг уже мчится ирландцам помочь:
Как жену свою, любит Ирландию он.
Правда, канули в вечность былые года,
Тех недолгих, но радужных лет благодать,
Когда в Эрине Вольность жила – и когда
Не умели ирландцы ее предавать;
Нынче Вольности нет: уничтожен сенат,
Хоть осталась сенатского замка стена, –
На отрепьях католика цепи звенят,
Голодна и нища островная страна;
Эмигрант, покидая родимый очаг,
Под цепей ниспадающих тягостный звон
Застывает на бреге с тоскою в очах:
Жаль оставить темницу, в которой рожден!
А Георг? Как невиданный Левиафан,
Он всплывает, крутую волну поборов;
Высылайте ж навстречу, почтив его сан,
Легионы рабов и полки поваров!
Вот он, юный монарх на десятке шестом, –
Он трилистник на шляпу свою нацепил;
О, когда б этим свежим зеленым листом
Он не шляпу, а душу свою осенил!
Если б сердце сухое могло расцвести,
Если б радости цвет он из сердца исторг,
Я сказал бы: “О Вольность, ирландцам прости
Эту пляску в цепях, этот рабский восторг!”
За ирландцев не в силах печаль побороть,
Я стыжусь, что их дух так смутился и пал!
Будь хоть богом Георг, – а ведь он не господь! –
От такого холопства и он бы бежал!
Верноподданный Эрин, беги по пятам
За монархом, и славя его и хваля!
Нет, не так поступал твой суровый Граттан,
Нет, не так бы он встретил теперь короля.
О Граттан! Солнце славы взошло над тобой,
Сердцем прям ты и прост был, делами велик,
Демосфен преклонился бы перед тобой,
Побежденным признал бы себя напрямик!
В Риме некогда мудрый сиял Цицерон,
Но не Туллий один был реформы творцом, –
А Граттан твой, восстав из могилы времен,
Был один твоего возрожденья отцом.
Как Орфей, он искусством зверей укрощал,
Прометеев огонь зажигал он в сердцах,
Злобный голос тиранства пред ним умолкал,
Гнусных чудищ порока он втаптывал в прах.
Но вернемся же к деспотам вновь и к рабам.
Вон он, пир средь голодных, безумство средь мук.
Но к чему этот праздничный шум? Или вам
Столь приятен цепей чуть ослабленных звук?
Бедный Эрин! Украсивши стены дворца
Мишурой позлащенной твоей нищеты,
Ты напомнил мне траты банкрота-купца!
Царь грядет! Но дождешься ли милостей ты?
Если ж вырвешь уступку, – какой же в ней толк!
С бою Вольность берут, добывают в бою:
Никогда не бывало, чтоб яростный волк
Отдавал добровольно добычу свою.
Тварь любая живет по природе своей,
Угнетать и царить – королевская роль,
В том друг другу сродни властелины людей –
И блистательный Цезарь и жалкий король.
В свой парадный мундир облачайся, Фингал,
Ты ж, О’Коннел, таланты монарха хваля,
Докажи, что напрасно народ презирал
Своего новоявленного короля.
О Фингал, о железе ирландских оков
Не напомнил тебе твоей ленты атлас?
Иль той лентой прочнее, чем толпы рабов,
Прославлявших Георга, ты связан сейчас?
О, давайте хоромы ему возведем!
Всяк пусть лепту несет – даже нищий с сумой…
За усердье Георг вам отплатит потом
Новым домом работным и новой тюрьмой!
Накрывайте ж Вителлию стол для пиров,
Чтобы он обжирался, не лопнет пока!
Чтоб в веках прославлял собутыльников рев
Из Георгов – четвертого дурака!
Стонут крепкие доски под бременем блюд,
А кругом – разливанное море вина.
И столетьями стонет Ирландии люд,
Хлещет кровь, как хлестала и прежде она!
Не один этот деспот страною хвалим!
Одесную воссел его верный Сеян;
Это Кэстелри! Идолом станет другим
Проклинаемый всеми подлец и тиран.
Чем гордишься, Ирландия?! Лучше красней:
Это ты породила такое дитя!
Ты ж ликуешь, за гибель своих сыновей
Славословьями гадине этой платя.
Нет в нем мужества, чести, хоть проблеск один
Был бы в темной душе, но и проблеска нет!
Неужели и впрямь он Ирландии сын,
На Ирландской земле появился на свет?
О Ирландия! видно, пословица лжет,
Будто гадов твоя не рождает земля:
Вот гадюка, что кольца холодные вьет,
Пригреваясь на жирной груди короля!
Пей, пируй, подольщайся к имеющим власть, –
Много лет твои плечи сгибала беда,
Но теперь еще ниже решилась ты пасть,
Прославляя тиранов своих без стыда.
Я свой голос за Вольность твою поднимал,
Мои руки готовы к суровой борьбе,
Я всем сердцем не раз за тебя трепетал,
Эрин, знай – мое сердце открыто тебе!
Да, тебя я любил, хоть отчизной своей
Край иной называл… Не померкла любовь!
Патриотов твоих, твоих лучших людей,
Я оплакивал прежде – не плачу я вновь.
Пала ты, но покой твоим воинам дан:
Не проснутся, позор искупившие твой,
Шеридан твой, и Кэрран, и славный Граттан,
Вожаки отгремевших ораторских войн!
Им в английской земле, под доской гробовой,
Не слышна свистопляска дневных твоих злоб:
Свежий дерн не раздавит тяжелой стопой
Ни тиран, ни лобзающий цепи холоп!
Я завидовал, Эрин, твоим храбрецам,
Хоть в цепях был их остров и гений гоним;
Я завидовал жарким ирландским сердцам,
А теперь я завидую мертвым твоим!
Я тебя презираю, ирландская чернь!
Трепеща, пресмыкалась ты, множа грехи!
Гнев мой правый способны развеять теперь
Только слава Граттана да Мура стихи!
Царь на троне сидит;
Перед ним и за ним
С раболепством немым
Ряд сатрапов стоит.
Драгоценный чертог
И блестит и горит,
И земной полубог
Пир устроить велит.
Золотая волна
Дорогого вина
Нежит чувства и кровь;
Звуки лир, юных дев
Сладострастный напев
Возжигают любовь.
Упоен, восхищен,
Царь на троне сидит –
И торжественный трон
И блестит и горит…
Вдруг – неведомый страх
У царя на челе
И унынье в очах,
Обращенных к стене.
Умолкает звук лир
И веселых речей,
И расстроенный пир
Видит (ужас очей!):
Огневая рука
Исполинским перстом
На стене пред царем
Начертала слова…
И никто из мужей,
И царевых гостей,
И искусных волхвов
Силы огненных слов
Изъяснить не возмог.
И земной полубог
Омрачился тоской…
И еврей молодой
К Валтасару предстал
И слова прочитал:
Мани, фекел, фарес!
Вот слова на стене,
Волю бога с небес
Возвещают оне.
Мани значит: монарх,
Кончил царствовать ты!
Град у персов в руках –
Смысл, середней черты;
Фарес – третье – гласит:
Ныне будешь убит!..
Рек – исчез… Изумлен,
Царь не верит мечте.
Но чертог окружен
И… он мертв на щите!..
Ты поклялась, потупи взор,
Что любишь, что ты мне верна!
Один лишь год прошел с тех пор –
И вот словам твоим цена!
Бессонных солнце, скорбная звезда,
Твой влажный луч доходит к нам сюда.
При нем темнее кажется нам ночь,
Ты – память счастья, что умчалось прочь.
Еще дрожит былого смутный свет,
Еще мерцает, но тепла в нем нет.
Полночный луч, ты в небе одинок,
Чист, но безжизнен, ясен, но далек!..
Когда был страшный мрак кругом,
И гас рассудок мой, казалось,
Когда надежда мне являлась
Далеким бледным огоньком;
Когда готов был изнемочь
Я в битве долгой и упорной,
И, клевете внимая черной,
Все от меня бежали прочь;
Когда в измученную грудь
Вонзались ненависти стрелы,
Лишь ты во тьме звездой блестела
И мне указывала путь.
Благословен будь этот свет
Звезды немеркнувшей, любимой,
Что, словно око серафима,
Меня берег средь бурь и бед.
За тучей туча вслед плыла,
Не омрачив звезды лучистой;
Она по небу блеск свой чистый,
Пока не скрылась ночь, лила.
О, будь со мной! учи меня
Иль смелым быть иль терпеливым:
Не приговорам света лживым, –
Твоим словам лишь верю я!
Как деревцо стояла ты,
Что уцелело под грозою,
И над могильною плитою
Склоняет верные листы.
Когда на грозных небесах
Сгустилась тьма и буря злая
Вокруг ревела, не смолкая,
Ко мне склонилась ты в слезах.
Тебя и близких всех твоих
Судьба хранит от бурь опасных.
Кто добр – небес достоин ясных;
Ты прежде всех достойна их.
Любовь в нас часто ложь одна;
Но ты измене не доступна,
Неколебима, неподкупна,
Хотя душа твоя нежна.
Все той же верой встретил я
Тебя в дни бедствий, погибая,
И мир, где есть душа такая,
Уж не пустыня для меня.
Пора настала – ты должна
С любовником проститься нежным.
Нет больше радостного сна –
Одна печаль пред неизбежным,
Пред мигом горестным, когда,
Оковы страсти расторгая,
В страну чужую навсегда
Уйдет подруга дорогая…
Мы были счастливы вдвоем,
И мы не раз с улыбкой вспомним
О древней башне над ручьем,
Приюте наших игр укромном,
Где любовалась ты подчас
Притихшим парком, речкой дальней.
Прощаясь, мы в последний раз
На них бросаем взгляд печальный…
Здесь, на лугу, среди забав,
Счастливых дней прошло немало:
Порой от беготни устав,
Ты возле друга отдыхала,
И дерзких мушек отгонять
Я забывал, любуясь спящей,
Твое лицо поцеловать
Слетался вмиг их рой звенящий…
Катались мы не раз вдвоем
По глади озера лучистой,
И, щеголяя удальством,
Я залезал на вяз ветвистый.
Но минули блаженства дни:
Я, одинокий, как в изгнанье,
Здесь буду находить одни
Бесплодные воспоминанья…
Тот не поймет, кто не любим,
Тоску разлуки с девой милой,
Когда лобзание мы длим,
Прощаясь с той, кем сердце жило.
И этой муки нет сильней:
Конца любви, надежд, желаний…
Последнее прощанье с ней,
Нежнейшее из всех прощаний.
Кто знает край далекий и прекрасный,
Где кипарис и томный мирт цветут
И где они как призраки растут
Суровых дел и неги сладострастной,
Где нежность чувств с их буйностью близка,
Вдруг ястреб тих, а горлица дика?
Кто знает край, где небо голубое
Безоблачно, как счастье молодое,
Где кедр шумит и вьется виноград,
Где ветерок, носящий аромат,
Под ношею в эфире утопает,
Во всей красе где роза расцветает,
Где сладостна олива и лимон,
И луг всегда цветами испещрен,
И соловей в лесах не умолкает,
Где дивно все, вид рощей и полян,
Лазурный свод и радужный туман,
И пурпуром блестящий океан,
И девы там свежее роз душистых,
Разбросанных в их локонах волнистых?
Тот край – Восток, то солнца сторона!
В ней дышит все божественной красою,
Но люди там с безжалостной душою;
Земля как рай. Увы! Зачем она –
Прекрасная – злодеям предана!
В их сердце месть; их повести печальны,
Как стон любви, как поцелуй прощальный.
II
Собрав диван, Яфар седой
Сидел угрюмо. Вкруг стояли
Рабы готовою толпой
И стражей быть и мчаться в бой.
Но думы мрачные летали
Над престарелою главой.
И по обычаям Востока,
Хотя поклонники пророка
Скрывают хитро от очей
Порывы бурные страстей –
Все, кроме спеси их надменной;
Но взоры пасмурны, смущенны
Являли всем, что втайне он
Каким-то горем угнетен.
III
“Оставьте нас!” – Идут толпою. –
“Гаруна верного ко мне!”
И вот, Яфар наедине
Остался с сыном. – Пред пашою
Араб стоит: – “Гарун! Скорей
Иди за дочерью моей
И приведи ко мне с собою;
Но пережди, чтоб внешний двор
Толпа военных миновала:
Беда тому, чей узрит взор
Ее лицо без покрывала!
Судьба Зулейки решена;
Но ты ни слова; пусть она
Свой жребий от меня узнает”.
“Что мне паша повелевает,
Исполню я”. Других нет слов
Меж властелина и рабов.
И вот уж к башне отдаленной
Начальник евнухов бежит.
Тогда с покорностью смиренной
Взяв ласковый и нежный вид,
Умильно сын к отцу подходит
И, поклонясь, младой Селим
С пашою грозным речь заводит,
С почтеньем стоя перед ним.
“Ты гневен, но чужой виною,
Отец! Сестры не упрекай,
Рабыни черной не карай…
Виновен я перед тобою.
Сегодня раннею зарей
Так солнце весело играло,
Такою светлою красой
Поля и волны озаряло,
Мой сон невольно от очей
Бежал; но грусть меня смущала,
Что тайных чувств души моей
Ничья душа не разделяла;
Я перервал Зулейки сон, –
И как замки сторожевые
Доступны мне в часы ночные,
То мимо усыпленных жен
Тихонько в сад мы убежали, –
И рощи, волны, небеса
Как бы для нас цвели, сияли,
И мнилось: наша их краса.
Мы день бы целый были рады
Вдаваться сладостным мечтам,
Межнуна сказки, песни Сади
Еще милей казались нам, –
Как вещий грохот барабана
Мне вдруг напомнил час дивана, –
И во дворец являюсь я:
К тебе мой долг меня приводит.
Но и теперь сестра моя –
Задумчива – по рощам бродит.
О, не гневись! Толпа рабов
Гарем всечасно охраняет,
И в тихий мрак твоих садов
Лукавый взор не проникает”.
IV
“О сын рабы!” – паша вскричал:
“Напрасно я надеждой льстился,
Чтоб ты с годами возмужал.
От нечестивой ты родился!
Иной бы в цвете юных дней
То борзых объезжал коней,
То стрелы раннею зарею
Бросал бы меткою рукою,
Но грек не верой, грек душой,
Ты любишь негу и покой,
Сидишь над светлыми водами
Или пленяешься цветами;
Ах! признаюсь, желал бы я,
Чтоб, взор ленивый веселя,
Хотя б небесное светило
Твой слабый дух воспламенило!
Но нет! Позор земли родной!
О! если бурною рекой
Полки московитян нахлынут,
Стамбула башни в прах низринут
И разорят мечом, огнем
Отцов заветную обитель!
Ты, грозной сечи вялый зритель,
Ты лен пряди, – и стук мечей
Лишь страх родит в душе твоей;
Но сам ты мчишься за бедою;
Смотри же, чтоб опять с тобою
Зулейка тайно не ушла!..
Не то – вот лук и вот стрела!”
V
Уста Селимовы молчали;
Но взор отцов, отцова речь
Убийственней, чем русский меч,
Младое сердце уязвляли.
“Я сын рабы? Я слаб душой!
Кто ж мой отец?.. Давно б иной
Пал мертвый за упрек такой”.
Так думы черные рождались,
И очи гневом разгорались,
И гнева скрыть он не хотел.
Яфар на сына посмотрел –
И содрогнулся… Уж являлась
Кичливость юноши пред ним;
Он зрит, как раздражен Селим
И как душа в нем взбунтовалась.
“Что ж ты ни слова мне в ответ?
Я вижу все: – отваги нет,
Но ты упрям, а будь ты смелый
И сильный, и годами зрелый,
То пусть бы ты свое копье
Переломил – хоть о мое”.
И взгляд презренья довершает
Паши насмешливый укор;
Но дерзкий вид, обидный взор
Селим бесстрашно возвращает, –
Сам гордо на него глядит,
Гроза в очах его горит,
И старец взоры опускает,
И с тайной злобою молчит.
“Он мне рожден для оскорбленья,
Он мне постыл со дня рожденья,
Но что ж? – Его без силы длань
Лишь серну дикую и лань
Разит на ловле безопасной;
Его страшиться мне напрасно.
Ему ли с робкою душой
За честь лететь на страшный бой?
Меня кичливость в нем смущает,
В нем кровь… чья кровь?.. Ужель он знает?..
В моих очах он, как араб,
Как в битвах низкий, подлый раб;
Я усмирю в нем дух мятежный! –
Но чей я слышу голос нежный?..
Не так пленителен напев
Эдемских светлооких дев.
О, дочь! Тобою жизнь яснее.
Ты матери своей милее, –
С тобою мне, под сумрак лет,
Одне надежды, горя нет;
Как путника в степи безводной
Живит на солнце ключ холодный,
Так веселит взор жадный мой
Явленье пери молодой.
Какой поклонник в поднебесной
Перед гробницею чудесной
Пророка пламенней молил!
Кто так за жизнь благодарил,
Как я за дочь, мою отраду,
Его прекрасную награду?
Дитя мое… О, сладко мне
Благословенье дать тебе!”
VI
Пленительна, светла, как та мечта живая,
Которая с собой несет виденья рая
Страдальца горестным, призраков полным снам,
И радует тоску, что встреча есть сердцам,
Что в небе отдана отрада нам земная,
Мила, как память той, чей свят бесценный прах,
Чиста, как у детей молитва на устах –
Была Яфара дочь. – Заплакал вождь угрюмый,
Когда она вошла, и не от мрачной думы.
Кто сам не испытал, что слов на свете нет –
Могучей красоты изобразить сиянье?
Предстанет ли пред кем? В душе очарованье,
Бледнеет, и в очах затмится божий свет,
И, сладостно томясь, веселый и унылый,
Он сердцем признает всю власть чудесной силы.
Зулейка так блестит той прелестью младой,
Которой имя нет, безвестной ей одной,
Невинностью цветет, любовью пламенеет,
И музыка у ней с лица как будто веет,
И сердце нежное льет жизнь ее красам.
А взор? – О, этот взор – он был душою сам!
Она вошла – главу склонила
И руки белые крестом
На перси чистые сложила, –
И перед сумрачным отцом
С улыбкою смиренной стала,
И на плечо к нему припала,
И белоснежною рукой
Приветно старца обнимала.
Лаская дочь, Яфар немой,
Унылый, – дело начатое
Уже готов был отменить;
Яфар боялся погубить
Ее веселье молодое;
Он чувством был прикован к ней:
Но гордость в нем всех чувств сильней.
VII
“Зулейка – сердца утешенье!
Тебе сей день докажет вновь
Мою отцовскую любовь;
С тобой мне тяжко разлученье;
Но я, забыв печаль мою,
Тебя в замужство отдаю;
Жених твой славен, – меж военных
Он всех храбрей; Осман рожден
От древних, доблестных племен,
От Тимарьетов неизменных,
Никем, нигде непобежденных;
И словом, я тебе скажу,
Он родственник Пасван-оглу.
До лет его какое дело!
Не юноши искал я сам;
Тебе ж приданое я дам,
Которым ты гордися смело.
Когда ж все будет свершено, –
И наши силы заодно,
То посмеемся мы с Османом
Над жизнь отъемлющим фирманом:
Лишь головы не сбережет,
Кто в дар снурок к нам привезет.
Теперь моей внимая воле,
Послушна мне, ему верна,
Уже ты с ним искать должна
Любви и счастья в новой доле”.
VIII
И дева юною главой
Безмолвна робкая поникла,
И весть разящею стрелой,
Казалось, грудь ее проникла.
В смятеньи тяжком и немом
И чувствам воли дать не смея,
Она стояла пред отцом
Бледна, как ранняя лилея;
И вздох прокрался, – на щеках
Зарделись девственные розы
И на потупленных очах
Невольно навернулись слезы.
Что может, что с твоей красой,
Румянец девственный, равняться!
И жалость нежная тобой
Всегда готова любоваться!
И что, что может так пленять,
Как слезы красоты стыдливой!
Их жаль самой любви счастливой
Лобзаньем страстным осушать!
Но уж о том, как с ней одною
Селим в саду гулял зарею,
Иль не хотел, иль позабыл,
Яфар совсем не говорил. –
Он трижды хлопает руками,
Чубук в алмазах с янтарями
Рабам вошедшим отдает;
Уж конь его арабский ждет,
Он бодро на него садится,
И в поле чистое летит –
Смотреть воинственный джирид;
Пред ним, за ним несется, мчится
Дельгисов, мамелюков рой
И черных мавров легкий строй;
Готовы дротики тупые,
Кинжалы, сабли уж блестят;
Туда все скачут, все летят,
Лишь у ворот неподкупные
Татары на часах стоят.
IX
И подгорюнясь, думы полный,
На синие морские волны
Угрюмый юноша взирал:
Меж Дарданелл они сверкали,
Струились тихо и плескали
В излучинах прибрежных скал;
Но он, унылый, не видал
Ни моря с синими волнами,
Ни поля с дальними холмами,
Ни чалмоносцев удалых,
Стремящихся перед пашою
Шум грозный сечей роковых
Представить бранною игрою;
Не видит он, как к облакам
Их кони вихрем прах взвевают,
Как сабли острые мелькают
И как с размаха пополам
Чалмы двойные рассекают;
Не слышит он, как громкий крик
За свистом дротиков несется,
И как в долине раздается:
Алах! Алах! Их дикий клик;
Душа полна мечтой одною –
Яфара дочерью младою.
X
Задумчиво сидел Селим,
Печален, бледен, недвижим, –
И сквозь решетки он безмолвно
Взор мрачный в поле устремлял…
Вздохнула дева, вздох невольно
Ее все думы рассказал.
Такой внезапною грозою
Душа Зулейки смущена;
Ах, разной с ним, но и она
Уже волнуется тоской
В любви младенческой, живой:
У ней так нежно сердце билось;
Но вдруг теперь в груди младой
Невнятно что-то пробудилось,
Какой-то стыд, какой-то страх,
И речь немеет на устах;
И можно ль долго ей таиться?
И как начать? И в чем открыться?
“Что может так его томить?
Зачем ему меня чуждаться?
Не так мы с ним привыкли жить,
Не так нам должно расставаться!”
И вот нарочно вкруг него
Прекрасная в раздумье ходит:
А он и взора своего
Уже на деву не возводит.
Но что ж – кувшин в углу блестит
С персидской, розовой водою;
Она к ней весело летит,
И плещет легкою рукою
На стены мраморны с резьбою,
На златотканые ковры,
Восточной роскоши дары;
Потом на милого взглянула;
К нему бросается стрелой, –
И вдруг душистою водой,
Резвясь, на юношу плеснула;
Но он не слышит, не глядит,
И под одеждой парчевою
Вода душистая бежит
Студеною по нем струею,
А он не чувствует. – Селим
Сидит, как мрамор, недвижим.
“Он все молчит, тоской томимый;
Но разгоню его мечты…
Бывало, он любил цветы,
И я ему цветок любимый
Сама сорву, сама подам”.
И дева кинулась к цветам,
Весельем детским оживилась.
И роза мигом сорвана –
И вот бежит, и вот она
У ног Селима очутилась.
x x x
“Любовник розы – соловей
Прислал тебе цветок свой милый;
Он станет песнею своей
Всю ночь пленять твой дух унылый.
x x x
Он любит петь во тьме ночей, –
И песнь его дышит тоскою;
Но с обнадеженной мечтою,
Споет он песню веселей.
x x x
И с думой тайною моей
Тебя коснется пенья сладость,
И напоет на сердце радость
Любовник розы – соловей”.
XI
“Но ты цветка не принимаешь,
И гнев на горестном челе, –
Уж ты со мною не играешь!
Скажи, кому ж ты мил, как мне?
О, мой Селим! О, сердцу милый!
Меня страшит твой взор унылый,
Ужель меня ты разлюбил?
Ах! Если выдумкой напрасной
Твоей тоски не усладил
И соловей мой сладкогласный, –
На грудь ко мне склонись, склонись.
Вот поцелуй – развеселись!
Родитель грозный мой с тобою,
Я знаю, и суров и строг;
Но ты к нему привыкнуть мог,
И как за то любим ты мною!
Увы! Не то ль крушит тебя,
Что замуж выдают меня?
Осман, жених мой нареченный,
Он, может быть, он недруг твой!
Клянусь же Меккою святой,
Клянусь любовью неизменной,
Когда не ты велишь мне сам,
Султану я руки не дам!
Ужель, Селим, тебя лишиться
И сердцем мне с другим делиться?
О! Если б что, какой судьбой,
Меня с тобою разлучило, –
Кто будет друг-хранитель мой.
И быть кому твоею милой?
Не бил и не пробьет для нас
Ужасный расставанья час!
Сам Азраил, явясь пред нами,
С колчаном смерти за плечами,
Стрелой одною нас сразит
И в прах один соединит!”
XII
Он ожил, дышит, зрит, внимает;
Он деву тихо поднимает,
Печали нет, исчез укор,
И вся душа в очах сверкает, –
И думы тайной полон взор.
Как спертый дубами
Поток, разъярясь,
Бушует волнами,
В долину стремясь;
Как ночью зарницы
Из тучи блестят, –
Сквозь темны ресницы
Так очи горят.
Ни конь, оживленный
Военной трубой,
Ни лев, уязвленный
Внезапной стрелой,
Ни варвар, смятенный
Полночной порой,
Страшней не трепещет,
Когда вдруг заблещет
Кинжал роковой.
Как он, в пылу любви мятежной,
Дрожал при клятве девы нежной,
И все, что думал, что таил,
В порыве пламенном открыл:
“Моя, и будешь ты моею!
Моя и здесь, моя и там!
Мы клятвой связаны твоею,
Она свята обоим нам;
Ту клятву, верь, – ее внушила
Тебе таинственно любовь.
Не знаешь ты, какую кровь
Она одна остановила!
Но не бледней – тобой, в тебе
Все мило, все священно мне.
Я всех сокровищ драгоценных,
У Истакара сокровенных
В пещерах глубоко в земле,
За кудри не возьму младые,
Небрежно в кольца завитые
На девственном твоем челе.
Как страшно тучи надо мною
Сегодня грянули грозою…
Мне смел сказать родитель твой,
Что вял и робок я душой,
Что будто я рожден рабой…
Теперь узнает он, надменный,
Кто сын рабы его презренной!..
Увидит он, таков ли я,
Чтоб мог он устрашить меня!
И по тебе, быть может, снова
Я назову его отцом.
Но о сердечном, о святом
Обете нашем ты ни слова.
Известен мне коварный бей…
Он смел искать руки твоей!
Его чины, его именья, –
Плоды неправды, ухищренья.
Он с Негропонтских берегов,
Не лучше родом он жидов.
Но знай, судьба не так сурова,
Лишь тайной клятвы не открой,
А спор ему иметь со мной!
Уж месть на черный день готова –
Есть и кинжалы, и друзья…
И ты не ведаешь, кто я”.
XIII
“Кто ты? О! Что ж ты изменился?
Давно ль румяная заря
Веселым видела тебя,
И вдруг тоскою омрачился;
Ты знал, нельзя любви моей
Ни охладеть, ни быть живей;
Дышу надеждою одною
Твой взгляд, улыбку, речь ловить,
Тобою сердце веселить,
И жить, и умереть с тобою.
И, может быть, ночную тень
За то одно я ненавижу, –
Что лишь когда сияет день,
Селима я свободно вижу;
Целуй меня, целуй, целуй
В уста, и в очи, и в ланиты!
Но, ах! Он жжет – твой поцелуй,
Пылает в нем огонь сокрытый;
Уж и меня объемлет страх,
Я вся дрожу и пламенею, –
И стелется туман в очах, –
И чувствую, что я краснею.
Хочу я нежностью живой
Лелеять милого покой,
С ним разделять и жизнь, и сладость,
И бедность весело сносить!..
С тобой во всем найду я радость,
Лишь бы тебя не пережить…
О, нет, нельзя желать Селиму
Еще нежнее быть любиму.
Любить нежней могу ли я!
Но ты и взором, и речами
Наводишь ужас на меня!
Что за кинжалы, за друзья?
Какая тайна между нами?
И клятву наших двух сердец
Хотя б узнал Яфар угрюмый,
Уж над моей сердечной думой
Не властен грозный мой отец.
Но верь, Селим, моей надежде –
Не приневолит он меня!
Могу ль я не любить тебя,
Тебя, кого любила прежде?
С тобою вместе детских дней
Часы веселые летели,
С тобой играла в колыбели, –
Ты спутник младости моей.
Что ж хочешь ты, чтоб мы таились
В любви прекрасной и святой,
Невинной нашею мечтой,
Которой прежде мы гордились?
Законы наши, вера, бог
Велят нам жить безвестно в свете;
Но для меня ль пророк был строг
В своем таинственном завете?
В уделе, сердцу дорогом,
Он все мне дал в тебе одном.
Ах! И меня печаль терзала! –
Как руку незнакомцу дать?
Отцу я все бы рассказала:
Но ты, Селим, велишь молчать.
С душой неопытной, простою,
Ужасен мне обмана вид,
И что-то все, грозя бедою,
Как тяжкий грех, тебя страшит.
Но вот уж кончился джирид,
И Чекодар летит обратно,
И вот отец с забавы ратной!
Боюсь взглянуть я на него…
Селим, скажи мне, отчего?”
XIV
“Зулейка, ты спеши укрыться
В высоком тереме своем,
Я должен, я могу явиться
Перед разгневанным отцом.
Внезапно с берегов Дуная
К нам весть примчалась роковая,
Визирь писал, что враг разбит,
А сам от гяуров бежит;
Но подвигам вождя такого
И у султана мзда готова!
Когда же барабанный бой
Военным ужин и покой
С вечерней возвестит зарею,
Тогда во тьме, никем незрим,
В гарем прокрадется Селим, –
И мы уйдем порой ночною
Чрез сад, – на берегу морском,
Уединенном и крутом,
В тиши беседовать с тобою.
Не бойся, будут нас стеречь
И темна ночь, и острый меч. –
Гарун за нас, и в час урочный…
Решись, Зулейка, не робей!”
– “Робеть с тобой!..”
– “Иди ж скорей,
Гарема ключ в руке моей;
Узнаешь ты, во тьме полночной,
Мой рок, мой страх, мои мечты.
И я не то, что мнила ты”.
I
Над Геллеспонтом ветер дует,
Клубит волнами и бушует,
Как бушевал перед грозой,
Когда погиб в ночи ужасной
Тот юный, смелый и прекрасный,
Что был единственной мечтой
Сестоса девы молодой.
Бывало – только лес сгустится,
И вещий факел загорится, –
Тогда, хоть ветер и шумит,
Хоть море гневное кипит
И с пеной к берегу несется,
И небо тмится черной мглой,
И птиц морских станица вьется,
Перекликаясь пред грозой, –
Но он смотреть, внимать не хочет,
Как небо тмится – вал грохочет,
Все факел светится в очах,
Звездой любви на небесах;
Не шум грозы, но томной девы
Все слышатся ему напевы:
“Неси, волна, в полночной тьме,
Скорее милого ко мне!”
Вот старина, – и нам дивиться
Не должно ей, – быть может, вновь
Пылать сердцам велит любовь,
И эта быль возобновится.
II
Над Геллеспонтом ветр шумит;
Он, волны черные вздымая,
Их в море бурное клубит;
И, расстилаясь, тень ночная
На поле том уже легла,
Где так напрасно кровь текла;
Скрывают мрачные туманы
Ту степь, где царствовал Приам;
На ней заметны, здесь и там,
Одни могильные курганы.
Ни ужас битв, ни блеск венца,
Ничто б от мрака не спаслося
Без песен нищего слепца
С холмов кремнистого Хиоса.
III
И я был там! И видел я
Тот брег, мечты священной полный;
И я был там… там и меня
Кипучие носили волны.
Певец! Когда ж удастся мне,
В твоей минувшего стране,
Томиму думою высокой,
Бродить опять по тем полям,
Где дивное понятно нам.
Где каждый холмик одинокий
Останки славные хранит,
И где, как прежде, все шумит,
Шумит твой Геллеспонт широкий?
И беден, беден тот душой,
Кто пред заветной их красою,
Певец, рассказ чудесный твой
Считает выдумкой одною!
IV
Оделись волны черной мглой,
И с мраком ужас ночь наводит,
А над туманною горой
Желанный месяц не восходит.
О, Ида! Он с твоих высот,
Бывало, свет дрожащий льет
На поле битв; но смолкло поле –
И нет на нем тех ратных боле,
Которым часто в тьме ночей
Был в гибель блеск его лучей,
Лишь пастухи, в их мирной доле,
Когда он светит веселей,
Пасут стада вокруг могилы
Того, кто славен и младой,
Сражен дарданскою стрелой,
Здесь возвышался холм унылый,
Здесь сын Аммона горделивый,
Свершая тризну, пировал.
Сей холм народы воздвигали;
Цари могучие венчали;
Но сам курган надменный пал,
И в безымянной здесь пустыне
Почти от взоров скрылся ныне.
О ты, жилец его былой!
Как тесен дом подземный твой!
Пришлец один на нем мечтает
О том, кого и в гробе нет,
И свой задумчивый привет
Пустынным ветрам поверяет.
Наш прах как бы живет в гробах;
Но твой – исчез и самый прах.
V
Взойдет, взойдет в свой час урочный
Сребристый рог луны полночной,
Утешит мирных пастухов
И страх отгонит от пловцов;
Но до луны все тьма скрывает;
Маяк на взморье не пылает,
И в мгле туманной легкий челн
Ныряет робко между волн.
Везде, вдоль берега морского,
В домах светилися огни, –
Но вот, один после другого,
Уже потухнули они.
Лишь только в башне одинокой
Младой Зулейки свет блестит, –
Лишь у нее в ночи глубокой,
Лампада поздняя горит,
И тускло светит пламень томный
В диванной, тихой и укромной,
Блестя на тканях золотых
Ее подушек парчевых.
На них из янтарей душистых
Вот четки девы молодой,
Которые в молитвах чистых
Она лилейною рукой
Так набожно перебирает, –
И в изумрудах вот сияет
С словами Курзи талисман;
Ах, что ж она его забыла!
В нем тайная хранится сила,
И ей он матерью был дан;
И с комболойе вот Коран,
Раскрашен яркими цветами;
А подле – с пестрыми каймами
Тетради песен и стихов
Счастливой Персии певцов,
И лютня, бывшая подруга
Ее веселого досуга, –
И вкруг лампады золотой
Цветут цветы, благоухая,
В фарфоре расписном Китая,
И дышат свежею весной! –
И пышные ковры Ирана,
И ароматы Шелистана,
И все здесь дивною красой
И взор, и чувство услаждает.
Но что-то тайною тоской
Невольно сердце замирает.
Сама где пери? – Где ж она? –
И воет ветр, и ночь темна.
VI
Под соболем пушистым, черным,
Сокрыв от вьюги нежну грудь,
Она, не смея и дохнуть,
С проводником своим безмолвным,
Проходит трепетной стопой
Кустарник дикий и густой.
Когда ж в поляне вихрь промчится
И вдруг завоет, засвистит, –
То дева бедная дрожит, –
Назад хотела б возвратиться;
Но от Селима как отстать,
Как на любезного роптать?
VII
И вот стезей уединенной
Пришли к пещере отдаленной,
Где часто с лютнею в руках
По вечерам она певала
И набожно Коран читала,
Носясь в младенческих мечтах
Девичьей думой в небесах.
Что будет с женскими душами, –
Пророк ни слова не сказал,
Но ясными везде чертами
Селиму вечность обещал.
“Ах! И в тени садов чудесных,
И в светлых радостях небесных,
Селим встоскуется по мне,
Ему так милой на земле.
О, нет! Возможно ль, чтоб иная
Так нежно с ним умела жить,
И будто может дева рая
Страстней меня его любить?”
VIII
Но вид пещера изменила
С тех пор, когда в последний раз
Зулейка там досужный час
В сердечных думах проводила.
Быть может то, что мрак ночной
Давал пещере вид иной,
Где пламень синеватый, бледный
Едва пылал в лампаде медной.
Но что в лучах его блестит?
Что чудное в углу лежит?
То были сабли и кинжалы;
Но с таковыми в бой летит
Не грозный обожатель Аллы,
А носит рать чужой земли.
И вот один кинжал в крови!..
Не льется кровь без злодеянья…
И тут же чаша ликованья,
И не шербет был в чаше той.
Она глядит, не понимает, –
На друга робко взор бросает:
“Селим! Ах! Ты ли предо мной?”
IX
И он пред ней в одежде новой:
Исчезла гордая чалма,
И шалью обвита пунцовой
Его младая голова;
Нет камней радужного цвета;
Кинжал не блещет жемчугом,
Но два чеканных пистолета
За пестрым, шитым кушаком,
И сабля легкая звенела, –
И тонкий стан его одела,
Небрежно сброшена с плеча,
Из белой ткани епанча,
Какую носят кандиоты,
Пускаясь в буйные налеты;
Не панцырь грудь его хранит,
Она под сеткой золотою;
И обувь странная гремит
Серебряною чешуею;
Но чин высокий он являл
Осанкой гордою своею,
Хотя, казалось, что стоял
Галионджи простой пред нею.
X
“Ты видишь правду тайных слов:
Что я, кто я – никто не знает;
Мой рок мрачнее страшных снов
И многим горе предвещает.
Но как молчать, стерпеть ли мне,
Чтоб мужем был Осман тебе?
Доколе мне тоской мятежной
Ты не явила страсти нежной,
Я должен был, я сам хотел
Таить мой бедственный удел;
Не в пламенной моей любви
Теперь я стану убеждать:
Любовь я должен показать
Годами, верностью и кровью;
Но ты не будь ничьей женой,
И я не брат, Зулейка, твой”.
XI
“Не брат? И мне тебя чуждаться?
Творец! Роптать я не должна.
Но, ах! Ужель я рождена
Безродной по земле скитаться,
Без милого на свете жить?
Меня не будешь ты любить!
И я увяну сиротою,
Но знай: и в горести моей
Останусь другом я – сестрою –
Зулейкой прежнею твоей!
Быть может, жаль тебе решиться
Младую жизнь мою пресечь,
А должен мстить; возьми же меч –
Вот грудь моя! Чего страшиться?
Сноснее тлеть в земле сырой,
Чем жить и быть тебе чужой.
Судьбы жестокого удара
Теперь причину вижу я,
Яфар… он вечно гнал тебя,
А я, увы! Я дочь Яфара!
Спаси меня!.. Хоть не сестрой,
Пусть буду я твоей рабой”.
XII
“Зулейка! Ты моей рабою!..
Пророком я клянусь, Селим
Всегда, везде, навек твоим!
Счастлива нежною мечтой,
Ты слез не лей передо мною.
Взгляни на меч заветный мой,
Корана с надписью святой!
Пускай сей меч в день шумной брани
Позором ослабелой длани
Не защитит в бою меня,
Когда обет нарушу я!
Прелестный друг, души отрада,
Соединимся мы тесней!
Теперь исчезла нам преграда,
Хоть лично мне Яфар злодей,
Ему был братом – мой родитель;
Он тайно брата умертвил;
Но однокровного губитель
Меня, младенца, пощадил;
И сироту – он, Каин новый! –
Хотел себе поработить,
Как львенка, думал заключить
Обманом в тяжкие оковы,
И тщился строго наблюдать,
Чтоб я цепей не смел порвать.
Его обид я не забуду;
Кипит во мне отцова кровь;
Но в том порукою любовь,
Что для тебя – я мстить не буду.
Однако ж ведай, как Яфар
Свершил злодейский свой удар!”
XIII
“Как ярость братьев раздраженных
Вспылала гибельной грозой,
Любовь, иль честь тому виной, –
Не знаю я: в душах надменных
Обид малейших даже вид
Вражду смертельную родит.
Отец мой, Абдала, всех боле
Врагам был страшен в ратном поле.
Еще поднесь его дела
Боснийцы в песнях величают,
И ратники Пасвана знают,
Каков был смелый Абдала.
Я расскажу Зулейке ныне
О горестной его кончине,
Как он коварства жертвой пал,
И, о моей узнав судьбине,
Как я навек свободным стал”.
XIV
“Когда Пасван в стенах Виддина
Уже не жизнь одну спасал,
А сам султану угрожал;
Тогда паши вкруг властелина
Стеклись, раздор забыли свой
И двинулись с мятежным в бой.
Два брата сабли обнажают,
При каждом верные полки,
Раскинут стан, и бунчуки
В полях Софийских развевают.
Но Абдалы надежный меч
Напрасно ждал кровавых сеч.
Он мнил, что с братом примирился, –
И в небеса переселился,
Родным злодеем отравлен.
Однажды, бывши утомлен
Звериной ловлею и жаром,
Вкушал в купальне он покой,
И раб, подкупленный Яфаром,
Ему напиток роковой
Поднес; он взял без подозренья, –
И смерть!.. Не верь моим словам,
Гарун решит твои сомненья;
Спроси его, Гарун был там”.
XV
“Удар свершен. Пасван надменный,
Разбитый, но не побежденный,
Войну пресек, – родитель твой
Берет неправедною мздой
Удел и сан высокий брата;
Так подлой наглостью своей
В диване все, ценою злата,
Искатель низкий и злодей
Достанет, – наши земли, правы,
Его измены плод кровавый,
Он получил. Нет нужды в том,
Что в дар богатство расточает, –
Утрату новым грабежом
Яфар обильно заменяет.
Ты спросишь: как? Взгляни сама
На сел, полей опустошенье,
И под жестокостью ярма
Рабов несчастных изнуренье.
Спроси, как вымученный пот
Ему сокровища дает?
Почто ж младенец безнадежный
Спасен от смерти неизбежной?
Зачем суровый твой отец
Его приемлет в свой дворец?
Не знаю; стыд, иль сожаленье,
Иль детской слабости презренье,
Иль без сынов он, может быть,
Хотел меня усыновить,
Иль замысл непонятный, тайный
Тому причиною случайной.
Но нам ли вместе можно жить?
В обоих гнев нетерпеливый
Всечасно разгорался вновь;
Его страшил мой дух кичливый;
Я зрел на нем отцову кровь”.
XVI
“Враги Яфаровы таятся;
Не всяк тот верность сохранит,
Кого он кормит и поит.
Когда б они могли дознаться,
Что было с Абдалой, кто я, –
Тогда б ему не жить и дня.
Они лишь ждут, чтоб сердцем смелый
Их вел на дерзостное дело;
Глядят, чтоб буйною рукой
Им знак был подан роковой.
Но тьма судьбу мою скрывает;
Один Гарун всю тайну знает.
При Абдале воспитан он,
И стражем был отцовых жен.
Он видел страшную кончину;
Но что невольник мог начать?
Владыки смерть ему ль отмщать?
Он жизнь спасти решился сыну.
Гарун меня, младенца, взял,
И в день, когда в чаду киченья
Губитель гордый пировал. –
Осиротелый, без призренья
Я у ворот его стоял.
Гарун молил – и не напрасно –
Об участи моей несчастной.
Яфар велел таить – кто я,
От всех, – но боле от меня;
И в Азию с брегов Дуная,
Далеко от Румельских стран,
Свое злодейство скрыть желая,
Уехал сумрачный тиран;
Но мне Гарун открыл обман.
Узнал наперсник боязливый
Весь ужас тайны злочестивой;
Он изменить стремился ей;
Так Алла злобных наказует;
Он им сообщников дарует,
Но не дарует им друзей”.
XVII
“Мой рок невольно устрашает;
Но правды я не утаю,
Хотя рассказ мой и смущает
Невинность робкую твою;
Заметил я, как ты дрожала,
Когда Селима узнавала
В одежде странной; но уж я
Ее носил – она моя;
Твой юный друг, с которым вечно
Ты клятвой связана сердечной,
Начальник шайки удалой;
Нам жизнь, закон – один разбой.
И если б ты узнала боле
О нашей в море буйной доле,
Тогда б еще удвоил страх
Лилеи на твоих щеках.
Вот эта сбруя боевая
Моей толпой принесена;
Вблизи скрывается она;
Когда же чаша круговая
В пиру морском осушена,
То удальцы мои суровы
На все летят, на все готовы;
Пророк наш должен им простить
Веселый грех – вино любить”.
XVIII
“Что было делать? Жить в презреньи,
Дышать свободой в заточеньи?
Яфар боялся уж меня,
И ни кинжала, ни коня
Мне дать не смел, а пред диваном
Он правду затмевал обманом,
Что будто в поле страшно мне
Лететь с кинжалом на коне;
Пророк то знает – в бой кровавый
Спешит один злодей лукавый, –
А я в гареме между жен
И без надежды, и без славы
Томлюсь, Гаруну поручен;
Тогда ты ласкою бесценной
Меня утешить не могла;
Устрашена грозой военной,
В далеком замке ты жила.
Я тяжкой праздностью томился,
Но волю мне на время дать
Гарун из жалости решился, –
Лишь я был должен обещать
Явиться прежде к нам в обитель,
Чем с поля брани твой родитель.
О, нет! Сказать не в силах я,
Как сердце билось у меня,
Когда свободными очами
Узрел я вдруг и темный лес,
И синю даль, и блеск небес,
И море с яркими волнами.
В пучины моря – небеса,
Казалось, дух мой проникает;
Казалось мне, он постигает
Все тайны их, все чудеса,
С тем чувством новым: я свободен!
Восторг мой был с безумьем сходен.
Тогда я розно был с тобой,
И не грустил, – я той порой
Владел и небом и землей”.
XIX
“Простясь с печальными брегами,
Я с маврским опытным пловцом
Стремил свой бег меж островами,
Блестящими над влажным дном
Жемчужно-пурпурным венцом
Святого старца океана.
Я видел их. Но жребий мой:
Где свел нас с буйною толпой,
Как власть дана мне атамана,
И как навеки решено,
Что жизнь и смерть нам заодно, –
Я рассказать тебе успею
Тогда, как будет свершено,
Что тайно в думе я имею”.
XX
“То правда, в шайке удалой
Кипит дух буйный, нрав крутой;
Все разных званий, разной веры;
Им чужды общие примеры;
Но простота, без лести речь,
Покорность власти, верный меч,
Душа, которая стремится
Бесстрашно с гибелью сразиться,
Их братство, дикая их честь,
И вечная за падших месть, –
Все мне порукою надежной,
Что должен я искать меж них
Оплота в участи мятежной.
Удачи в замыслах моих.
Уже я главным в шайке смелой,
Но франк один, преклонных лет,
При мне, и юности незрелой
Дает свой опытный совет.
Меж ними много душ высоких,
И много замыслов глубоких;
Здесь вольностью оживлены,
Забывши бедствия былые,
Друзья Ламброса удалые,
Отчизны верные сыны,
В пещерах часто ночью темной,
При ярком зареве огней,
Своих рая {*} с мечтой огромной
Уже спасают от цепей;
Им думать весело о воле,
О равных правах, мирной доле;
Их нет нигде, им быть нельзя,
Но их мечтой пленен и я.
Я рад нестись шумящими зыбями!
Скитаться рад в кибитке кочевой,
Мне душно жить за пышными стенами;
Люблю шатер, люблю челнок простой.
О, милый друг! Всегда, везде со мною,
И на коне мне спутница в степях,
И по волнам на легких парусах;
Ты правь конем, ты правь моей ладьею,
Ты будь моей надежною звездою!..
Ты освятишь мой жребий роковой,
Мне принесешь небес благословенья.
Лети, лети в ковчег мятежный мой,
Как благодать, как голубь примиренья;
Иль в страшный час, во мраке бурных дней
Будь радугой прекрасною моей;
Зажгись зарей вечерней над холмами,
Пророческим огнем меж облаками.
Свята – как свят муйцинов Мекки глас
Поклонникам молитвы в тихий час, –
Пленительна – как песни звук любимый
В мечтах младых тоской неизъяснимой;
Мила – как мил напев земли родной
Изгнаннику в стране, ему чужой;
Так будет мне отрадою бесценной
Речь нежная подруги несравненной.
Приют, как рай в час юности своей,
На островах, цветущих красотою,
С моей рукой, с любовию моей
Тебе готов; там дышит все тобою,
Там сотнями мечи уже блестят,
Они спасут, и грянут, и сразят.
С тобою я, – а шайка удалая
Вдоль по морю помчится разъезжать,
И для тебя, подруга молодая,
Чужих земель наряды отбивать.
В гареме жизнь скучна, как плен тяжелый)
У нас светла беспечностью веселой.
Я знаю, рок грознее с каждым днем
Несется вслед за дерзким кораблем;
Но пусть беда отважных настигает,
Судьба теснит и дружба изменяет;
Все усладит любовь твоя одна.
Прелестный друг! С той думою сердечной,
Что ты моя, что ты верна мне вечно,
Печаль летит – и гибель не страшна,
Равна любовь, равно к бедам презренье,
С тобой во всем найдется наслажденье;
Заботы, грусть и радость пополам;
Все ты – все я – и нет разлуки нам.
Свободные, – с товарищами смело
Опять в морях начнем мы наше дело.
Так свет идет; дух жизни боевой
Дается всем природою самой.
Где льется кровь – где стран опустошенье,
Ужасна брань и ложно примиренье;
И я горю воинственным огнем,
Но я хочу владеть одним мечом.
На распре власть престол свой утвердила
И властвует им хитрость или сила;
Пускай же меч блестит в моих руках,
А хитрость пусть гнездится в городах;
Там негою те души развратились,
Которые б и бед не устрашились;
Там без подпор, без друга красоте
Цвести нельзя в невинной чистоте;
Но за тебя страшиться мне напрасно:
Как ангел, ты светла душою ясной.
Как знать судьбу! Но нам в родной стране
Спасенья нет, а горести одне.
Мою любовь разлука ужасает:
Яфаром ты Осману отдана;
Беги со мной! И страх мой исчезает;
Попутен ветр, ночь тихая темна.
Чета любви ненастья не робеет,
В опасной тьме над нею радость веет.
Бежим, бежим, о милая! С тобой
Отрадно все: – и дышат красотой
Моря и степь; – в тебе весь мир земной!
Пусть ветр шумит страшнее и страшнее,
Прижмешься ты к груди моей теснее!
Не ужаснет час гибельный меня!
Лишь о тебе молиться буду я.
Что буйный ветр? Что бездны океана?
Страшись, любовь, коварства и обмана!
Нас гибель ждет в гареме, не в морях;
Там миг один, а здесь вся жизнь в бедах.
Но – прочь от нас тяжелых дум волненья!
Решись скорей! Настал уже для нас
Иль час беды, или свободы час.
Мы жертва здесь и гордости, и мщенья.
Яфар мне враг! И хочет дерзкий бей
Нас разлучить, – тебе Осман злодей!”
{* Рая – христиане, платящие поголовный налог, так называемый “гарач”.
(Прим. Байрона.)}
XXI
“Гарун от казни и упрека
Избавлен мной; в сераль до срока
Я прибыл, – здесь не каждый знал,
Как я по островам скитался;
Кто тайну ведал, – умолчал, –
И я начальником остался
На все готовых смельчаков;
Решитель дерзостных трудов,
Я их в разъезды рассылаю,
Меж них добычи разделяю;
И жалко мне, что редко сам
Пускаюсь с ними по волнам.
Но уж пора! Во тьме глубокой
Все тихо! Челн мой недалеко;
Уж ветер вьется в парусах.
Бежим! Оставим гнев и страх
На здешних мрачных берегах!
Осман пусть явится с зарею;
А ты свободна – ты со мною!
И если этот гордый бей
Жить должен, – и отца родного
Спасти от часа рокового
Ты хочешь, – о, беги скорей!
Беги! Когда ж судьбы моей
Узнав всю тайну без обмана,
И клятву сердца, и мечты
Любви младой забыла ты, –
Я остаюсь, я жду Османа!
Тебе не быть его женой,
Не быть, что б ни было со мной!”.
XXII
И неподвижная, немая
Стояла дева молодая.
Так нам резец изобразил,
Как мать в печали безотрадной
Вдруг обратилась в камень хладный.
Лишенная и чувств, и сил,
Очам она являла то же;
Лишь, бедная, была моложе;
Но, страха тайного полна,
Едва опомнилась она, –
Как видит: у ворот садовых
Вдруг блещет факел роковой…
Блеснул один, – блеснул другой,
И много, – и огней багровых
Свет яркий озаряет сад.
“Беги!.. Ты больше мне, чем брат!”
И в красном зареве с мечами
Злодеи видны меж кустами.
Они бегут, они летят,
По рощам, в просеках мелькают;
Кинжалы, факелы сверкают.
Страшнее всех Яфар бежит,
Бежит к пещере отдаленной
И машет саблей обнаженной,
И гневом бешенства кипит.
Селим! Ужель судьба решила,
Чтоб здесь была твоя могила?
XXIII
Отважный смотрит: “Бил мой час –
Зулейка! Скоро все свершится!
Целуй меня в последний раз
Но близко наши, – к ним домчится
Призывный звук, – узрят они
В кустах багровые огни;
Их мало… но чего страшиться!”
Вдруг из пещеры он стрелой, –
Чеканный пистолет хватает:
Раздался выстрел вестовой, –
И дева в горести немой
Без слез от страха обмирает.
“Не слышно… что ж!.. И приплывут,
Но уж Селима не найдут.
На выстрел мой бегут толпою
Злодеи ближнею тропою.
Так обнажись, отцовский меч!
Ты не видал подобных сеч.
О, друг! Прости! Чрез рощу тайно
Иди с надеждой во дворец.
Тебе разгневанный отец
Простит. Но, ах! Чтобы случайно
Свинец вблизи не просвистал;
Чтоб в очи не блеснул кинжал.
Иди… Не бойся за Яфара;
Пусть яд был дан его рукой,
Пусть скажет: робок я душой;
Не дам ему – не дам удара;
Но их – я рад, готов разить;
Меня ль убийцам устрашить!”
XXIV
И он, как вихрь, на склон прибрежный
Стремится, выхватив свой меч;
Вот первый из толпы мятежной, –
Его глава скатилась с плеч.
Вот и другой; меч снова блещет, –
И труп у ног его трепещет.
Но уж он сам со всех сторон
Толпою буйной окружен.
Селим сечет их, колет, рубит;
Достиг до волн береговых,
И видит в море удалых.
Ужели рок его погубит?
К нему бесстрашные в боях
Летят на белых парусах;
О! Дуй сильнее, ветр попутный!
Они спешат, – они гребут,
И с лодки в море – и плывут,
И сабли блещут в пене мутной;
Их дикий взор, как жар, горит,
С одежд, с кудрей вода бежит –
Вскочили… вскрикнули… сразились;
Кипит в саду шумящий бой;
Но где ж Зулейки друг младой?
Чьей кровью волны обагрились?
XXV
От вражьих стрел, от их мечей
Неуязвленный, невредимый,
Толпой неистовых теснимый,
Уж он на взморье, меж друзей;
Уж верная ладья манила
Его к приветным островам;
Уже рука его врагам
Удар последний наносила,
В тот самый миг… Увы! Зачем
Ты медлишь, юноша несчастный!
Что оглянулся на гарем,
Где не видать тебе прекрасной!
Ни тяжкий плен, ни смертный страх,
Она одна, одна в очах,
Он в ней живет – и в час напасти
Надежда льстит безумной страсти;
В тот миг свинец летит, свистит:
“Вот как Яфар врагов казнит!”
Чей слышен голос? Кто свершитель
Удара мести в тьме ночной?
Кто злобною вблизи рукой,
Кто метил выстрел роковой?
Чей карабин?.. Он твой, губитель!
Ты ядом брата отравил,
Ты ж сироту его убил!..
И хлещет кровь его струею
Над ясной влагою морскою, –
И бурных волн прибрежных шум
Уносит ропот тайных дум.
XXVI
Уже рассвет, – клубятся тучи, –
В туман одет небесный свод;
Полночный бой у шумных вод
Давно замолк; но брег зыбучий
Явил с печальною зарей
Следы тревоги боевой,
Обломки сабли притупленной,
И меч еще окровавленный.
Заметно было на песке,
Как буйные его топтали,
Как руки, роясь, замирали, –
И под кустом невдалеке
Курился факел обгорелый.
Вот опрокинутый челнок
Волною брошен на песок,
И епанча из ткани белой
В крови, пробитая свинцом,
Висит на тростнике морском, –
И быстрый плеск волны упорной
Отмыть не может крови черной;
Но где же тот, с чьего плеча
В крови упала епанча?
О! Если б сердце чье хотело
Оплакать горестное тело, –
Пускай его, пусть ищет там,
Где море и кипит, и блещет,
И под скалой Сигейской плещет,
Стремясь к Лемносским берегам;
Над ним морские птицы вьются,
Уж хладный труп клевать несутся,
И он бесчувственный плывет
По произволу бурных вод, –
И, колыхался с волною,
Качает юной головою,
Всплывает, тонет и порой
Как бы грозит еще рукой.
И пусть клюют морские птицы
Его, лишенного гробницы;
Иль дикий крик и клев страшней
Тлетворных гробовых червей?
Был друг один, был ангел милый.
Прекрасный спутник прежних дней;
Она одна душой унылой
Грустила б над его могилой. –
И столб с надгробною чалмой
Кропила верною слезой;
Но светлый взор ее затмился, –
И пламень жизни в ней погас
Тогда, как рок его свершился,
Как бил ему последний час.
XXVII
Над Геллеспонтом вопль и стоны!
Унылы мужи, плачут жены;
Звезда любви, Яфара дочь
Последняя семьи надменной!
Спешил – скакал и день, и ночь,
Но опоздал твой обрученный;
Не зреть ему красы твоей,
Не для его она очей.
И Вульвулла к нему порою
Несется с вестью гробовою.
Плач громкий на твоем крыльце
Подруг бледнеющих в лице;
Рабов безмолвных вид печальный, –
Корана песни погребальной
Протяжный хор – стенанья, вой, –
Ему расскажут жребий твой.
Селима падшим ты не зрела;
Когда в ночи на страшный бой
Твой друг пошел, ты обомлела;
Он был надеждой светлых дней.
Любовью, радостью твоей.
Ты видишь – смерть неизбежные;
Уж не спасти тебе Селима!
И сердце кровью облилось,
Впоследнее затрепетало,
Вдруг дикий вопль… разорвалось,
И разом биться перестало,
И тихо все – все тихо стало.
Мир сердцу твоему! И мир
Над девственной твоей могилой!
Ты счастлива – любви кумир
Тебя пленял мечтою милой;
Один удар тебя сразил;
Он вдруг мечты твои убил,
Но веры к ним не погубил.
Ты жизнь так радостно встречала;
Ты не боялась, ты не знала
Разлуки, ссоры роковой
Стесненной гордости позора,
И злобы с тайной клеветой,
И мрачной совести укора,
Ни язвы той… О! Черных дней,
Ночей ужасных плод унылый
Безумства дикого страшней.
Она, как червь – жилец могилы,
Не утихает, не уснет;
И этот червь в душе гнездится,
Не терпит света, тьмы страшится;
Он сердце точит, сердце рвет
И все мертвит, а сам не мрет.
Беда тебе! Свершитель злодеянья!
Напрасно ты главу опепелил,
И слезы льешь в одежде покаянья!
Кто Абдалу – Селима, кто убил?
Ты назвал дочь невестою Османа…
Та, чья краса пленила б и султана,
Отрада, честь твоих преклонных лет…
О! Рви власы, злодей! Ее уж нет,
И нет тебя, уж нет, звезда младая!
Родимых волн и прелесть и любовь,
Твой блеск погас, его затмила кровь.
Злодей, страшись, та кровь была родная;
Терзайся век, ищи ее везде:
“Где дочь моя?” И отзыв скажет: где?
XXVIII
В долине меж кустов блистая,
Могильных камней виден ряд;
И кипарисы там шумят,
Не вянет зелень их густая;
Но ветви, темные листы
Печальны, как любовь младая
Без упованья и мечты.
В долине той есть холм унылый,
Одет муравчатым ковром,
И роза белая на нем
Одна над тихою могилой
Цветет, – но так нежна, бледна,
Как бы тоской посажена.
Она сама грустит, томится,
И чуть повеет ветерок, –
Уже и страшно за цветок.
Но что ж! И бурный вихрь промчится,
И грянет гром, и дождь польет,
А роза все цветет, цветет;
И если кто грозы вреднее
Ее сорвет, – свежей, милее
Она с румяною зарей
Опять над мягкой муравой.
Иль гений тайный, но чудесный
Кропит ее росой небесной,
И пестун розы молодой?
Меж дев Эллады слух несется,
Что роза не цветок земной,
Когда ни дождь, ни ветр, ни зной,
Ничто до розы не коснется:
Не нужен ей весенний луч,
Не страшен мрак осенних туч, –
Над нею птичка, гость эфирный,
Незримая в долине мирной,
Поет одна в тиши ночей,
И райской арфы сладкогласной
Дивней напев ее прекрасный;
То не иранский соловей;
Такой живой, сердечной муки
Его не выражают звуки. –
Зайдет ли кто, – уж он всю ночь
От птички не отходит прочь,
И слушает в раздумьи пенье,
И плачет, и в душе волненье, –
Как бы в груди проснулась вновь
Тоской убитая любовь.
Но так отрадно слезы льются,
Часы так сладостно несутся,
И так не тягостна печаль,
Что сердцу горестному жаль,
Как вдруг пленительное диво
Расцвет огнистый прекратит,
И невидимка замолчит.
Иным в тоске мечталось живо,
Но кто жестокий упрекнет,
Что в песне жалкой и любимой
Почти всегда певец незримой
Зулейки имя намекнет?
Над ней тот кипарис надгробный,
Где влажный звук, словам подобный,
Звенит и тает в тьме ночной;
Тот мягкий дерн над девой чистой,
Где вдруг расцвел цветок душистый
Неувядаемой красой.
Здесь был вечернею зарею
Могильный мрамор положен;
Наутро камня нет, – и он
Ужели смертного рукою
На дальний берег унесен?
И нам гласит рассказ восточный:
Когда сраженный злобой мощной,
Селим был шумною волной
Лишен святыни гробовой;
Тогда вблизи крутого ската
На взморье камень был найден, –
И этот камень наречен:
“Подушкой мертвого пирата”,
На нем пловцы в полночной тьме
Видают голову в чалме!
А роза все не увядает,
Томится, снова расцветает,
Прекрасна и бледна под чистою росой,
Как щеки красоты при вести роковой.
Девицей была я, – не помню когда, –
И люблю молодежь, хоть не так молода.
Мать в драгунском полку погостила когда-то.
Оттого-то я жить не могу без солдата!
Был первый мой друг весельчак и буян.
Он только и знал, что стучал в барабан.
Парень был он лихой, крепконогий, усатый.
Что таить!.. Я влюбилась в красавца солдата.
Соблазнил меня добрый седой капеллан
На стихарь променять полковой барабан.
Он душой рисковал, – в том любовь виновата, –
Я же телом своим. И ушла от солдата.
Но не весело жить со святым стариком.
Скоро стал моим мужем весь полк целиком –
От трубы до капрала, известного хвата.
Приласкать я готова любого солдата.
После мира пошла я с клюкой и сумой
Мой дружок отставной повстречался со мной.
Тот же красный мундир – на заплате заплата.
То-то рада была я увидеть солдата!
Хоть живу я на свете бог весть как давно,
Вместе с вами пою, попиваю вино.
И пока моя кружка в ладонях зажата,
Буду пить за тебя, мой герой, – за солдата!
В этом замкнутом круге — крути не крути —
Не удастся конца и начала найти.
Наша роль в этом мире — придти и уйти.
Кто нам скажет о цели, о смысле пути?
В мир пришёл я, но не было небо встревожено.
Умер я, но сиянье светил не умножено.
И никто не сказал мне — зачем я рождён
И зачем моя жизнь второпях уничтожена.
В детстве ходим за истиной к учителям,
После — ходят за истиной к нашим дверям.
Где же истина? Мы появились из капли,
Станем — ветром, Вот смысл этой сказки, Хайям!
Перевод М. Лозинского
Владей собой среди толпы смятенной,
Тебя клянущей за смятенье всех,
Верь сам в себя наперекор вселенной,
И маловерным отпусти их грех;
Пусть час не пробил, жди, не уставая,
Пусть лгут лжецы, не снисходи до них;
Умей прощать и не кажись, прощая,
Великодушней и мудрей других.
Умей мечтать, не став рабом мечтанья,
И мыслить, мысли не обожествив;
Равно встречай успех и поруганье,
He забывая, что их голос лжив;
Останься тих, когда твое же слово
Калечит плут, чтоб уловлять глупцов,
Когда вся жизнь разрушена и снова
Ты должен все воссоздавать c основ.
Умей поставить в радостной надежде,
Ha карту все, что накопил c трудом,
Bce проиграть и нищим стать как прежде
И никогда не пожалеть o том,
Умей принудить сердце, нервы, тело
Тебе служить, когда в твоей груди
Уже давно все пусто, все сгорело
И только Воля говорит: “Иди!”
Останься прост, беседуя c царями,
Будь честен, говоря c толпой;
Будь прям и тверд c врагами и друзьями,
Пусть все в свой час считаются c тобой;
Наполни смыслом каждое мгновенье
Часов и дней неуловимый бег, –
Тогда весь мир ты примешь как владенье
Тогда, мой сын, ты будешь Человек!
Перевод С. Маршака
На далекой Амазонке
Не бывал я никогда.
Только “Дон” и “Магдалина” –
Быстроходные суда,-
Только “Дон” и “Магдалина”
Ходят по морю туда.
Из Ливерпульской гавани
Всегда по четвергам
Суда уходят в плаванье
К далеким берегам.
Плывут они в Бразилию,
Бразилию,
Бразилию,
И я хочу в Бразилию,
К далеким берегам!
Никогда вы не найдете
В наших северных лесах
Длиннохвостых ягуаров,
Броненосных черепах.
Но в солнечной Бразилии,
Бразилии моей,
Такое изобилие
Невиданных зверей!
Увижу ли Бразилию,
Бразилию,
Бразилию?
Увижу ли Бразилию
До старости моей?
Перевод С. Маршака
Если в стеклах каюты
Зеленая тьма,
И брызги взлетают
До труб,
И встают поминутно
То нос, то корма,
А слуга, разливающий
Суп,
Неожиданно валится
В куб,
Если мальчик с утра
Не одет, не умыт
И мешком на полу
Его нянька лежит,
А у мамы от боли
Трещит голова
И никто не смеется,
Не пьет и не ест,-
Вот тогда вам понятно,
Что значат слова:
Сорок норд,
Пятьдесят вест!