Возможно ль задушить, возможно ль побороть
Назойливое Угрызенье,
Сосущее, как червь – бесчувственную плоть,
Как тля – цветущее растенье?
Бессмертного врага возможно ль побороть?
В напитке из какой бутыли, бочки, склянки
Утопим мы – не знаю я! –
Его прожорливую алчность куртизанки
И трудолюбье муравья?
В напитке из какой бутыли? – бочки? – склянки?
Я ведьму юную на выручку зову:
Скажи мне, как избыть такое?
Мой воспаленный ум – что раненый во рву,
Под грудой трупов, после боя.
Я ведьму юную на выручку зову.
Над ним уж воронье кружит – он умирает!
Уж волки рыскают окрест…
Он должен знать, что зверь его не растерзает,
Что будет холм и будет крест.
Смотри, уж воронье кружит – он умирает!
Как небо озарить, не знающее дня?
Как разодрать завесу ночи,
Тягучей, как смола, кромешной, без огня
Светил, глядящих людям в очи?
Как небо озарить, не знающее дня?
Надежда, кто задул тебя в окне Харчевни?
Как до пристанища дойти
Без света вдалеке и без лампады древней,
Луны, ведущей нас в пути?
Сам Дьявол погасил фонарь в окне Харчевни!
О, ведьма юная, тебе знаком ли ад?
Возмездия неотвратимость?
А стрел Раскаянья, пронзивших сердце, яд?
Иль для тебя все это – мнимость?
О, ведьма юная, тебе знаком ли ад?
Непоправимое проклятыми клыками
Грызет непрочный ствол души,
И как над зданием термит, оно над нами,
Таясь, работает в тиши –
Непоправимое – проклятыми клыками!
– В простом театре я, случалось, наблюдал,
Как, по веленью нежной феи,
Тьму адскую восход волшебный побеждал,
В раскатах меди пламенея.
В простом театре я, случалось, наблюдал,
Как злого Сатану крылатое созданье,
Ликуя, повергало в прах…
Но в твой театр, душа, не вхоже ликованье.
И ты напрасно ждешь впотьмах,
Что сцену осветит крылатое Созданье!
Леса дремучие, вы мрачны, как соборы,
Печален, как орган, ваш грозный вопль и шум
В сердцах отверженных, где вечен траур дум.
Как эхо хриплое, чуть внятны ваши хоры.
Проклятый океан! в безбрежной глубине
Мой дух нашел в себе твоих валов скаканье;
Твой хохот яростный и горькое рыданье
Мой смех, мой скорбный вопль напоминают мне.
Я был бы твой, о Ночь! но в сердце льет волненье
Твоих созвездий свет, как прежде, с высоты, –
А я ищу лишь тьмы, я жажду пустоты!
Но тьма – лишь холст пустой, где, полный умиленья
Я узнаю давно погибшие виденья –
Их взгляды нежные, их милые черты!
I
Идея, Форма, Существо
Низверглись в Стикс, в его трясину,
Где Бог не кинет в грязь и в тину
Частицу света своего.
Неосторожный Серафим,
Вкусив бесформенного чары,
Уплыл в бездонные кошмары,
Тоской бездомности томим.
И он в предсмертной маете
Стремится одолеть теченье,
Но все сильней коловерченье
И вой стремнины в темноте.
Он бьется в дьявольской сети,
Он шарит, весь опутан тиной,
Он ищет свет в норе змеиной,
Он путь пытается найти.
И он уже на край ступил
Той бездны, сыростью смердящей,
Где вечной лестницей сходящий
Идет без лампы, без перил,
Где, робкого сводя с ума,
Сверкают чудищ липких зраки,
И лишь они видны во мраке,
И лишь темней за ними тьма.
Корабль, застывший в вечном льду,
Полярным скованный простором,
Забывший, где пролив, которым
Приплыл он и попал в беду!
– Метафор много, мысль одна:
То судьбы, коим нет целенья,
И злое дело, нет сомненья,
Умеет делать Сатана.
II
О, светлое в смешенье с мрачным!
Сама в себя глядит душа,
Звездою черною дрожа
В колодце Истины прозрачном.
Дразнящий факел в адской мгле
Иль сгусток дьявольского смеха,
О, наша слава и утеха –
Вы, муки совести во Зле!
Поэт в тюрьме, больной, небритый, изможденный,
Топча ногой листки поэмы нерожденной,
Следит в отчаянье, как в бездну, вся дрожа,
По страшной лестнице скользит его душа.
Кругом дразнящие, хохочущие лица,
В сознанье дикое, нелепое роится,
Сверлит Сомненье мозг, и беспричинный Страх,
Уродлив, многолик, его гнетет впотьмах.
И этот запертый в дыре тлетворной гений,
Среди кружащихся, глумящихся видений, –
Мечтатель, ужасом разбуженный от сна,
Чей потрясенный ум безумью отдается, –
Вот образ той Души, что в мрак погружена
И в четырех стенах Действительности бьется.
Отец еще дышал, кончины ожидая,
А Гарпагон в мечтах уже сказал себе:
«Валялись, помнится, средь нашего сарая
Три старые доски – гроб сколотить тебе».
«Я – кладезь доброты, – воркует Целимена. –
Природа создала прекрасною меня…»
Прекрасною?! Душа, исполненная тлена,
Трещит, как окорок, средь адского огня.
Мня светочем себя, кричит газетчик пыльный
Тому, кого он сам во мраке утопил:
«Где этот Всеблагой, Всезрящий и Всесильный,
Который бедняка хоть раз бы защитил?»
И всех их превзойдут развинченные фаты,
Которые, входя в молитвенный экстаз,
И плачут, и твердят, раскаяньем объяты:
«Мы станем добрыми, о небо… через час!»
Часы же счет ведут: «У ада житель лишний!
Грозили мы ему, шептали: близок враг.
Но он был слеп и глух, он был подобен вишне,
Которую грызет невидимый червяк».
И вот приходит Тот, над кем вы все смеялись,
И гордо говорит: «Уже немало дней
Из дароносицы моей вы причащались,
За черной радостной обеднею моей.
Вы храм воздвигли мне в душе богопротивной,
Тайком лобзали вы меня в нечистый зад…
Признайте ж Сатану, услышав клич призывный
И хохота его торжественный раскат!
Иль вы надеялись, трусливые лисицы,
Хозяина грехов лукаво провести, –
Не бросив журавля, не выпустить синицы,
Сокровища сберечь и с ними в рай войти?
Чтоб дичь мою добыть, я натружал мозоли,
Я ночи проводил, не закрывая глаз…
Ко мне, товарищи моей печальной доли,
Я отвести пришел в свои владенья вас!
Под грудой вашего наваленного праха,
Под толщею земли чертог сияет мой,
Чудовищный, как я, облитый морем страха,
Из цельных черных глыб, над бездною немой…
Он создан из грехов всего земного мира,
В нем скорбь моя живет, любовь моя и честь!»
А где-то высоко, – там, в глубине эфира, –
Архангел между тем трубит победы весть,
Победы вечной тех, чье сердце повторяло:
«Благословен твой бич, карающий Отец!
Благословенна скорбь! Твоя рука сплетала
Не для пустой игры колючий наш венец».
И в эти вечера уборки винограда
Так упоительно, так сладостно звучит
Неустрашимый рог… Он светел, как награда
За дни страданий и обид!
Амина нимфою летит, парит… Вослед
Валлонец говорит: «По мне, все это бред!
А что до всяких нимф, то их отряд отборный
Найдется и у нас – в гостинице, на Горной».
Амина ножкой бьет – и в зал струится свет,
Им каждый вдохновлен, обласкан и согрет.
Валлонец говорит: «Соблазн пустой и вздорный –
Мне в женщинах смешон такой аллюр проворный!»
Сильфида, ваши па воздушны, и не вам
Порхать для филинов и угождать слонам –
Их племя в легкости вам подражать не может.
В ответ на весь ваш пыл валлонец скажет: «Муть!»
Пусть Бахус лучшего вина ему предложит, –
Чудовище вскричит: «Брось, дай пивка хлебнуть!»
Рисунок неизвестного мастера
Среди шелков, парчи, флаконов, безделушек,
Картин, и статуй, и гравюр,
Дразнящих чувственность диванов и подушек
И на полу простертых шкур,
В нагретой комнате, где воздух – как в теплице,
Где он опасен, прян и глух,
И где отжившие, в хрустальной их гробнице,
Букеты испускают дух, –
Безглавый женский труп струит на одеяло
Багровую живую кровь,
И белая постель ее уже впитала,
Как воду – жаждущая новь.
Подобна призрачной, во тьме возникшей тени
(Как бледны кажутся слова!),
Под грузом черных кос и праздных украшений
Отрубленная голова
На столике лежит, как лютик небывалый,
И, в пустоту вперяя взгляд,
Как сумерки зимой, белесы, тусклы, вялы,
Глаза бессмысленно глядят.
На белой простыне, приманчиво и смело
Свою раскинув наготу,
Все обольщения выказывает тело,
Всю роковую красоту.
Подвязка на ноге глазком из аметиста,
Как бы дивясь, глядит на мир,
И розовый чулок с каймою золотистой
Остался, точно сувенир.
Здесь, в одиночестве ее необычайном,
В портрете – как она сама
Влекущем прелестью и сладострастьем тайным,
Сводящем чувственность с ума, –
Все празднества греха, от преступлений сладких,
До ласк, убийственных, как яд,
Все то, за чем в ночи, таясь в портьерных складках,
С восторгом демоны следят.
Но угловатость плеч, сведенных напряженьем,
И слишком узкая нога,
И грудь, и гибкий стан, изогнутый движеньем
Змеи, завидевшей врага, –
Как все в ней молодо! – Ужель, с судьбой в раздоре,
От скуки злой, от маеты
Желаний гибельных остервенелой своре
Свою судьбу швырнула ты?
А тот, кому ты вся, со всей своей любовью,
Живая отдалась во власть,
Он мертвою тобой, твоей насытил кровью
Свою чудовищную страсть?
Схватил ли голову он за косу тугую,
Признайся мне, нечистый труп!
В немой оскал зубов впился ли, торжествуя,
Последней лаской жадных губ?
– Вдали от лап суда, от ханжеской столицы,
От шума грязной болтовни
Спи мирно, мирно спи в загадочной гробнице
И ключ от тайн ее храни.
Супруг твой далеко, но существом нетленным
Ты с ним в часы немые сна,
И памяти твоей он верен сердцем пленным,
Как ты навек ему верна.
Порою музыка объемлет дух, как море:
О бледная звезда,
Под черной крышей туч, в эфирных бездн просторе,
К тебе я рвусь тогда;
И грудь и легкие крепчают в яром споре,
И, парус свой вия,
По бешеным хребтам померкнувшего моря
Взбирается ладья.
Трепещет грудь моя, полна безумной страстью,
И вихрь меня влечет над гибельною пастью,
Но вдруг затихнет все –
И вот над пропастью бездонной и зеркальной
Опять колеблет дух спокойный и печальный
Отчаянье свое!
Влей мне в мертвую грудь исступленье;
Не гаси этот пламень в груди,
Страсть, сердец ненасытных томленье!
Diva! supplicem ехаudi!
О повсюду витающий дух,
Пламень, в недрах души затаенный!
К медным гимнам души исступленной
Преклони свой божественный слух!
В этом сердце, что чуждо измены,
Будь царицей единственной, Страсть –
Плоть и бархат под маской сирены;
Как к вину, дай мне жадно припасть
К тайной влаге густых сновидений,
Жаждать трепета гибких видений!
Красавица, чей рот подобен землянике,
Как на огне змея, виясь, являла в лике
Страсть, лившую слова, чей мускус чаровал
(А между тем корсет ей грудь формировал):
«Мой нежен поцелуй, отдай мне справедливость!
В постели потерять умею я стыдливость.
На торжествующей груди моей старик
Смеется, как дитя, омолодившись вмиг.
А тот, кому открыть я наготу готова,
Увидит и луну, и солнце без покрова.
Ученый милый мой, могу я страсть внушить,
Чтобы тебя в моих объятиях душить;
И ты благословишь свою земную долю,
Когда я грудь мою тебе кусать позволю;
За несколько таких неистовых минут
Блаженству ангелы погибель предпочтут».
Мозг из моих костей сосала чаровница,
Как будто бы постель – уютная гробница;
И потянулся я к любимой, но со мной
Лежал раздувшийся бурдюк, в котором гной;
Я в ужасе закрыл глаза и содрогнулся,
Когда же я потом в отчаянье очнулся,
Увидел я: исчез могучий манекен,
Который кровь мою тайком сосал из вен;
Полураспавшийся скелет со мною рядом,
Как флюгер, скрежетал, пренебрегая взглядом,
Как вывеска в ночи, которая скрипит
На ржавой жердочке, а мир во мраке спит.
Тоску блаженную ты знаешь ли, как я?
Как я, ты слышал ли всегда названье:»Странный»?
Я умирал, в душе влюбленной затая
Огонь желания и ужас несказанный.
Чем меньше сыпалось в пустых часах песка,
Чем уступала грусть послушнее надежде,
Тем тоньше, сладостней была моя тоска;
Я жаждал кинуть мир, родной и близкий прежде
Тянулся к зрелищу я жадно, как дитя,
Сердясь на занавес, волнуясь и грустя…
Но Правда строгая внезапно обнажилась:
Зарю ужасную я с дрожью увидал,
И понял я, что мертв, но сердце не дивилось.
Был поднят занавес, а я чего-то ждал.
Река забвения, сад лени, плоть живая, –
О Рубенс, – страстная подушка бренных нег,
Где кровь, биясь, бежит, бессменно приливая,
Как воздух, как в морях морей подводных бег!
О Винчи, – зеркало, в чем омуте бездонном
Мерцают ангелы, улыбчиво-нежны,
Лучом безгласных тайн, в затворе, огражденном
Зубцами горных льдов и сумрачной сосны!
Больница скорбная, исполненная стоном, –
Распятье на стене страдальческой тюрьмы, –
Рембрандт!.. Там молятся на гноище зловонном,
Во мгле, пронизанной косым лучом зимы…
О Анджело, – предел, где в сумерках смесились
Гераклы и Христы!.. Там, облик гробовой
Стряхая, сонмы тел подъемлются, вонзились
Перстами цепкими в раздранный саван свой…
Бойцов кулачных злость, сатира позыв дикий, –
Ты, знавший красоту в их зверском мятеже,
О сердце гордое, больной и бледноликий
Царь каторги, скотства и похоти – Пюже!
Ватто, – вихрь легких душ, в забвенье карнавальном
Блуждающих, горя, как мотыльковый рой, –
Зал свежесть светлая, – блеск люстр, – в круженье бальном
Мир, околдованный порхающей игрой!..
На гнусном шабаше то люди или духи
Варят исторгнутых из матери детей?
Твой, Гойя, тот кошмар, – те с зеркалом старухи,
Те сборы девочек нагих на бал чертей!..
Вот крови озеро; его взлюбили бесы,
К нему склонила ель зеленый сон ресниц:
Делакруа!.. Мрачны небесные завесы;
Отгулом меди в них не отзвучал Фрейшиц…
Весь сей экстаз молитв, хвалений и веселий,
Проклятий, ропота, богохулений, слез –
Жив эхом в тысяче глубоких подземелий;
Он сердцу смертного божественный наркоз!
Тысячекратный зов, на сменах повторенный;
Сигнал, рассыпанный из тысячи рожков:
Над тысячью твердынь маяк воспламененный;
Из пущи темной клич потерянных ловцов!
Поистине, Господь, вот за твои созданья
Порука верная от царственных людей:
Сии горящие, немолчные рыданья
Веков, дробящихся у вечности твоей!
Аллегорическая статуя в духе Ренессанса Эрнесту Кристофу, скульптору
Смотри: как статуя из флорентийской виллы,
Вся мускулистая, но женственно-нежна,
Творенье двух сестер – Изящества и Силы –
Как чудо в мраморе, возникла здесь она.
Божественная мощь в девичьи-стройном теле,
Как будто созданном для чувственных утех –
Для папской, может быть, иль княжеской постели.
– А этот сдержанный и сладострастный смех,
Едва скрываемое Самоупоенье,
А чуть насмешливый и вместе томный взгляд,
Лицо и грудь ее в кисейном обрамленье, –
Весь облик, все черты победно говорят:
«Соблазн меня зовет, Любовь меня венчает!»
В ней все возвышенно, но сколько остроты
Девичья грация величью сообщает!
Стань ближе, обойди вкруг этой красоты.
Так вот искусства ложь! Вот святотатство в храме!
Та, кто богинею казалась миг назад,
Двуглавым чудищем является пред нами.
Лишь маску видел ты, обманчивый фасад –
Ее притворный лик, улыбку всем дарящий,
Смотри же, вот второй – страшилище, урод,
Неприукрашенный, и, значит, настоящий
С обратной стороны того, который лжет.
Ты плачешь. Красота! Ты, всем чужая ныне,
Мне в сердце слезы льешь великою рекой.
Твоим обманом пьян, я припадал в пустыне
К волнам, исторгнутым из глаз твоих тоской!
– О чем же плачешь ты? В могучей, совершенной,
В той, кто весь род людской завоевать могла,
Какой в тебе недуг открылся сокровенный?
– Нет, это плач о том, что и она жила!
И что еще живет! Еще живет! До дрожи
Ее пугает то, что жить ей день за днем,
Что надо завтра жить и послезавтра тоже,
Что надо жить всегда, всегда! – как мы живем!
I
В изгибах сумрачных старинных городов,
Где самый ужас, все полно очарованья,
Часами целыми подстерегать готов
Я эти странные, но милые созданья!
Уродцы слабые со сгорбленной спиной
И сморщенным лицом, когда-то Эпонимам,
Лаисам и они равнялись красотой…
Полюбим их теперь! Под ветхим кринолином
И рваной юбкою от холода дрожа,
На каждый экипаж косясь пугливым взором,
Ползут они, в руках заботливо держа
Заветный ридикюль с поблекнувшим узором.
Неровною рысцой беспомощно трусят,
Подобно раненым волочатся животным;
Как куклы с фокусом, прохожего смешат,
Выделывая па движеньем безотчетным…
Меж тем глаза у них буравчиков острей
Как в ночи лунные с водою ямы, светят:
Прелестные глаза неопытных детей,
Смеющихся всему, что яркого заметят!
Вас поражал размер и схожий вид гробов
Старушек и детей? Как много благородства,
Какую тонкую к изящному любовь
Художник мрачный – Смерть вложила в это сходство!
Наткнувшись иногда на немощный фантом,
Плетущийся в толпе по набережной Сены,
Невольно каждый раз я думаю о том –
Как эти хрупкие, расстроенные члены
Сумеет гробовщик в свой ящик уложить…
И часто мнится мне, что это еле-еле
Живое существо, наскучившее жить,
Бредет, не торопясь, к вторичной колыбели…
Рекой горючих слез, потоком без конца
Прорыты ваших глаз бездонные колодцы,
И прелесть тайную, о милые уродцы,
Находят в них бедой вскормленные сердца!
Но я… Я в них влюблен! – Мне вас до боли жалко,
Садов ли Тиволи вы легкий мотылек,
Фраскати ль старого влюбленная весталка
Иль жрица Талии, чье имя знал раек.
II
Ах! многие из вас, на дне самой печали
Умея находить благоуханный мед,
На крыльях подвига, как боги, достигали
Смиренною душой заоблачных высот!
Одних родимый край поверг в пучину горя,
Других свирепый муж скорбями удручил,
А третьим сердце сын-чудовище разбил, –
И слезы всех, увы, составили бы море!
III
Как наблюдать любил я за одной из вас!
В часы, когда заря вечерняя алела
На небе, точно кровь из ран живых сочась,
В укромном уголку она одна сидела
И чутко слушала богатый медью гром
Военной музыки, который наполняет
По вечерам сады и боевым огнем
Уснувшие сердца сограждан зажигает.
Она еще пряма, бодра на вид была
И жадно песнь войны суровую вдыхала:
Глаз расширялся вдруг порой, как у орла,
Чело из мрамора, казалось, лавров ждало…
IV
Так вы проходите через хаос столиц
Без слова жалобы на гнет судьбы неправой,
Толпой забытою святых или блудниц,
Которых имена когда-то были славой!
Теперь в людской толпе никто не узнает
В вас граций старины, терявших счет победам;
Прохожий пьяница к вам с лаской пристает
Насмешливой, гамэн за вами скачет следом.
Стыдясь самих себя, вы бродите вдоль стен,
Пугливы, скорчены, бледны, как привиденья,
Еще при жизни – прах, полуостывший тлен,
Давно созревший уж для вечного нетленья!
Но я, мечтатель, – я, привыкший каждый ваш
Неверный шаг следить тревожными очами,
Неведомый вам друг и добровольный страж, –
Я, как отец детьми, тайком любуюсь вами…
Я вижу вновь рассвет погибших ваших дней,
Неопытных страстей неясные волненья;
Чрез вашу чистоту сам становлюсь светлей,
Прощаю и люблю все ваши заблужденья!
Развалины! Мой мир! Свое прости вам вслед
Торжественно я шлю при каждом расставанье.
О, Евы бедные восьмидесяти лет,
Увидите ль зари вы завтрашней сиянье?..
«Какие помыслы гурьбой
Со свода бледного сползают,
Чем дух мятежный твой питают
В твоей груди, давно пустой?»
– Ненасытимый разум мой
Давно лишь мрак благословляет;
Он, как Овидий, не стенает,
Утратив рай латинский свой!
Ты, свод торжественный и строгий,
Разорванный, как брег морской,
Где, словно траурные дроги,
Влачится туч зловещий строй,
И ты, зарница, отблеск ада, –
Одни душе пустой отрада!
Ех-vоtо [Дар по обету (лат.)] в испанском вкусе
Хочу я для тебя, Владычицы, Мадонны,
На дне своей тоски воздвигнуть потаенный
Алтарь; от глаз вдали, с собой наедине,
Я Нишу прорублю в сердечной глубине.
Там Статуей ты мне ликующей предстанешь
В лазурном, золотом, вернейшем из пристанищ.
Металла Слов и Строф чеканщик и кузнец,
На голову твою я возложу Венец,
Созвездиями Рифм разубранный на диво.
Но к смертным Божествам душа моя ревнива,
И на красу твою наброшу я Покров
Из Подозрений злых и из тревожных Снов
Тяжелый, жесткий Плащ, Упреками подбитый,
Узором Слез моих, не Жемчугом расшитый.
Пусть льнущая моя, взволнованная Страсть,
Дабы тебя обнять, дабы к тебе припасть,
Все Долы и Холмы по своему капризу
Обвить собой одной – тебе послужит Ризой.
Наряду Башмачки должны прийтись под стать:
Из Преклоненья их берусь стачать.
След ножки пресвятой, небесной без изъяна,
Да сохранит сие подобие Сафьяна!
Создать из Серебра мои персты должны
Подножие тебе – Серп молодой Луны,
Но под стопы твои, Пречистая, по праву
Не Месяц должен лечь, а скользкий Змий,Лукавый,
Что душу мне язвит. Топчи и попирай
Чудовище греха, закрывшего нам Рай,
Шипящего и злом пресыщенного Гада…
Все помыслы свои твоим представлю взглядам:
Пред белым алтарем расположу их в ряд –
Пусть тысячью Свечей перед тобой горят,
И тысячью Очей… К Тебе, Вершине снежной,
Да воспарит мой Дух, грозовый и мятежный;
В кадильнице его преображусь я сам
В бесценную Смолу, в Бензой и Фимиам.
Тут, сходству твоему с Марией в довершенье,
Жестокость и Любовь мешая в упоенье
Раскаянья (ведь стыд к лицу и палачу!),
Все смертных семь Грехов возьму и наточу,
И эти семь Ножей, с усердьем иноверца,
С проворством дикаря в твое всажу я Сердце –
В трепещущий комок, тайник твоей любви, –
Чтоб плачем изошел и утонул в крови.
Когда, небрежная, выходишь ты под звуки
Мелодий, бьющихся о низкий потолок,
И вся ты – музыка, и взор твой, полный скуки,
Глядит куда-то вдаль, рассеян и глубок,
Когда на бледном лбу горят лучом румяным
Вечерних люстр огни, как солнечный рассвет,
И ты, наполнив зал волнующим дурманом,
Влечешь глаза мои, как может влечь портрет, –
Я говорю себе: она еще прекрасна,
И странно – так свежа, хоть персик сердца смят,
Хоть башней царственной над ней воздвиглось властно
Все то, что прожито, чем путь любви богат.
Так что ж ты: спелый плод, налитый пьяным соком,
Иль урна, ждущая над гробом чьих-то слез,
Иль аромат цветка в оазисе далеком,
Подушка томная, корзина поздних роз?
Я знаю, есть глаза, где всей печалью мира
Мерцает влажный мрак, но нет загадок в них.
Шкатулки без кудрей, ларцы без сувенира,
В них та же пустота, что в Небесах пустых.
А может быть, и ты – всего лишь заблужденье
Ума, бегущего от истины в мечту?
Ты суетна? глупа? ты маска? ты виденье?
Пусть – я люблю в тебе и славлю Красоту.
Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый,
Луч Феба золотил холодный мрамор статуй,
Мужчины, женщины, проворны и легки,
Ни лжи не ведали в те годы, ни тоски.
Лаская наготу, горячий луч небесный
Облагораживал их механизм телесный,
И в тягость не были земле ее сыны,
Средь изобилия Кибелой взращены –
Волчицей ласковой, равно, без разделенья,
Из бронзовых сосцов поившей все творенья.
Мужчина, крепок, смел и опытен во всем,
Гордился женщиной и был ее царем,
Любя в ней свежий плод без пятен и без гнили,
Который жаждет сам, чтоб мы его вкусили.
А в наши дни, поэт, когда захочешь ты
Узреть природное величье наготы
Там, где является она без облаченья,
Ты в ужасе глядишь, исполнясь отвращенья,
На чудищ без одежд. О мерзости предел!
О неприкрытое уродство голых тел!
Те скрючены, а те раздуты или плоски.
Горою животы, а груди словно доски.
Как будто их детьми, расчетлив и жесток,
Железом пеленал корыстный Пользы бог.
А бледность этих жен, что вскормлены развратом
И высосаны им в стяжательстве проклятом
А девы, что, впитав наследственный порок
Торопят зрелости и размноженья срок!
Но, впрочем, в племени, уродливом телесно,
Есть красота у нас, что древним неизвестна,
Есть лица, что хранят сердечных язв печать, –
Я красотой тоски готов ее назвать.
Но это – наших муз ущербных откровенье.
Оно в болезненном и дряхлом поколенье
Не погасит восторг пред юностью святой,
Перед ее теплом, весельем, прямотой,
Глазами, ясными, как влага ключевая, –
Пред ней, кто, все свои богатства раздавая,
Как небо, всем дарит, как птицы, как цветы,
Свой аромат и песнь и прелесть чистоты.
Сюда, на грудь, любимая тигрица,
Чудовище в обличье красоты!
Хотят мои дрожащие персты
В твою густую гриву погрузиться.
В твоих душистых юбках, у колен,
Дай мне укрыться головой усталой
И пить дыханьем, как цветок завялый,
Любви моей умершей сладкий тлен.
Я сна хочу, хочу я сна – не жизни!
Во сне глубоком и, как смерть, благом
Я расточу на теле дорогом
Лобзания, глухие к укоризне.
Подавленные жалобы мои
Твоя постель, как бездна, заглушает,
В твоих устах забвенье обитает,
В объятиях – летейские струи.
Мою, усладой ставшую мне, участь,
Как обреченный, я принять хочу, –
Страдалец кроткий, преданный бичу
И множащий усердно казни жгучесть.
И, чтобы смыть всю горечь без следа,
Вберу я яд цикуты благосклонной
С концов пьянящих груди заостренной,
Не заключавшей сердца никогда.
I
Я о тебе одной мечтаю, Андромаха,
Бродя задумчиво по новой Карусель,
Где скудный ручеек, иссякший в груде праха,
Вновь оживил мечту, бесплодную досель.
О, лживый Симоис, как зеркало живое
Ты прежде отражал в себе печаль вдовы.
Где старый мой Париж!.. Трудней забыть былое,
Чем внешность города пересоздать! Увы!..
Я созерцаю вновь кругом ряды бараков,
Обломки ветхие распавшихся колонн,
В воде зацветших луж ищу я тленья знаков,
Смотрю на старый хлам в витринах у окон.
Здесь прежде, помнится, зверинец был построен;
Здесь – помню – видел я среди холодной мглы,
Когда проснулся Труд и воздух был спокоен,
Но пыли целый смерч взвивался от метлы,
Больного лебедя; он вырвался из клетки
И, тщетно лапами сухую пыль скребя
И по сухим буграм свой пух роняя редкий,
Искал, раскрывши клюв, иссохшего ручья.
В пыли давно уже пустого водоема
Купая трепет крыл, все сердце истомив
Мечтой об озере, он ждал дождя и грома,
Возникнув предо мной, как странно-вещий миф.
Как муж Овидия, в небесные просторы
Он поднял голову и шею, сколько мог,
И в небо слал свои бессильные укоры –
Но был небесный свод насмешлив, нем и строг.
II
Париж меняется – но неизменно горе;
Фасады новые, помосты и леса,
Предместья старые – все полно аллегорий
Для духа, что мечтам о прошлом отдался.
Воспоминания, вы тяжелей, чем скалы;
Близ Лувра грезится мне призрак дорогой,
Я вижу лебедя: безумный и усталый,
Он предан весь мечте, великий и смешной.
Я о тебе тогда мечтаю, Андромаха!
Супруга, Гектора предавшая, увы!
Склонясь над урною, где нет святого праха,
Ты на челе своем хранишь печаль вдовы;
– О негритянке той, чьи ноги тощи, босы:
Слабеет вздох в ее чахоточной груди,
И гордой Африки ей грезятся кокосы,
Но лишь туман встает стеною впереди;
– О всех, кто жар души растратил безвозвратно,
Кто захлебнуться рад, глотая слез поток,
Кто волчью грудь Тоски готов сосать развратно
О всех, кто сир и гол, кто вянет, как цветок!
В лесу изгнания брожу, в тоске упорный,
И вас, забытые среди пустынных вод,
Вас. павших, пленников, как долгий зов валторны,
Воспоминание погибшее зовет.