Ты позаботься об искусной гравировке.
Величье, строгость в выражении лица.
А диадему лучше сузить: лично мне
претят широкие, парфянские, – ты знаешь.
И надпись греческую сделай, как обычно,
со вкусом, в меру, без напыщенных излишеств –
чтоб ложно не истолковал проконсул,
во все он лезет, обо всем доносит Риму, –
но быть, конечно, надписи почетной.
На обороте – очень что-нибудь такое:
торс дискобола, например, эфеб прекрасный.
Всего же строже поручаю присмотреть я
(Ситасп, забыть не вздумай, боже сохрани!),
чтоб после гравировки «Царь», «Спаситель»
изящно надпись бы легла «Филэллин».
И ты не вздумай-ка острить на эту тему,
что где тут эллины и как сюда попали,
откуда позади Фраат и Загра вдруг эллины взялись?
Поскольку нынче это пишут легионы
гораздо больших даже варваров, чем мы,
и мы напишем, мы других ничем не хуже.
И наконец, не забывай, что иногда
и к нам из Сирии софисты забредают,
и стихоплеты, и другие в этом роде.
Так вот и мы не чужды эллинского духа.
О чем-то рядом говорили, это нечто
мое вниманье привлекло к дверям кофейни.
И я увидел ослепительное тело, –
его, наверное, Любовь создать хотела,
свой горький опыт сделав мерой красоты,
вселяя радость, свет гармонии высокой,
волненье в стройные скульптурные черты
и тайный след своих ладоней оставляя
как посвященье – на челе и на устах.
Честь вечная и память тем, кто в буднях жизни
воздвиг и охраняет Фермопилы,
кто, долга никогда не забывая,
во всех своих поступках справедлив,
однако милосердию не чужд,
кто щедр в богатстве,
но и в бедности посильно щедр
и руку помощи всегда протянет,
кто, ненавидя ложь, лишь правду говорит,
но на солгавших зла в душе не держит.
Тем большая им честь, когда предвидят
(а многие предвидят), что в конце
появится коварный Эфиальт
и что мидяне все-таки прорвутся.
О том, во что мы верим, Юлиан
сказал бездумно: «Прочитал, познал
и не признал», – всем на смех воображая,
что этим «не признал» мы уничтожены.
Но к таким хитросплетеньям не привыкли
мы, христиане. «Ты прочел, но не познал; а если б
познал – признал бы». Прост был наш ответ.
Вот усилия наши, усилия обреченных.
Мы в усилиях наших подобны защитникам Трои.
Порой удача улыбнется, чуть удача
нам улыбнется, сразу к нам нисходят
и дерзость, и великие надежды.
Но вечно что-то останавливает нас.
Ахилл во рву является пред нами
и громовыми криками на нас наводит ужас.
Мы в усилиях наших подобны защитникам Трои.
Надеемся, что решимостью и отвагой
мы рока злые козни отвратим
и за стеной продолжим нашу битву.
Когда же срок великий наступает,
решимость и отвага оставляют нас;
волнуется душа в нас, ослабев;
мы вкруг троянских стен бежим, спасаясь,
и бегство – все, что остается нам.
Все же паденье для нас неизбежно. На стенах
уже начинается плач погребальный.
То плачет печаль, плачут наши воспоминанья;
и громко рыдают о нас Приам и Гекуба.
Если избранником судьбы ты стал достойно,
смотри, каким путем к тебе приходит власть.
Сейчас ты славен, подвиги твои
молва проворная несет из уст в уста,
из края в край земли; поклонников толпа
тебя почетом в Риме окружает,
но радости не будет на душе,
не будет чувства, что судьбы своей достоин,
когда в Александрии, после пышной встречи,
на окровавленном подносе Теодот
тебе главу Помпея принесет.
Ты думаешь, что жизнь твоя скромна,
течет без бурь, вдали от треволнений
и нет в ней места ужасам подобным?
Не обманись, быть может, в этот час
в соседний дом, такой спокойный, мирный,
неслышной поступью заходит Теодот
и столь же страшную главу с собой несет.
Вы убедитесь – через эти руки
прошло немало глыб, и я давно
не новичок. На родине моей
не счесть вам, сколько я оставил статуй,
и здесь, пустою не считая тратой,
патриций мне дает заказ богатый.
Или сенатор. Вам я покажу
последнее, что сделано. Вот Рея,
праматерь наша, всех она щедрее,
а вот Помпей, а там Эмилий Павел,
и Африканский Сципиоп, и Марий,
Патрокла бюст (он не совсем готов),
а рядом с этим мраморным обломком
наброски статуи Цезариона.
Сейчас я думаю о Посейдоне:
на золотой летит он колеснице,
мне все никак не удаются кони –
как вылепить копыта, крупы, гривы,
чтоб каждый мог представить без труда,
что там, внизу, не суша, а вода!
А вот и страсть моя, цель жизни всей! –
над Истиной приподнялась завеса,
когда в пророческом, блаженном сне
заветный Идеал явился мне
в нагом обличье юного Гермеса.
Сказал Миртиас (один школяр сирийский
в Александрии, в царствование
Константа августа и августа Константина,
отчасти язычник, христианин отчасти):
«Столь укрепленный и размышленьями и наукой,
не устрашусь я малодушно своих страстей.
Я предам тело свое усладам,
наслаждениям самым вожделенным,
самым отчаянным эротическим желаньям,
самым сладострастным порывам крови безо всякой
боязни, ибо я знаю, – стоит захотеть мне,
а захотеть-то я захочу, – что, укрепленный
столь серьезно и размышленьями и наукой,
в урочный час вновь обрету в себе я
былой воздержанности аскетичный дух».
Бездумно и без капли сожаленья
гигантские вокруг меня воздвигли стены.
И вот теперь терзаюсь в заточенье,
подавленный ужасной переменой
судьбы, которая меня к свершениям звала.
Как мог я наслаждаться тишиною мнимой,
как не заметил стену, что росла!
От мира отгорожен я неслышно и незримо.
Среди таверны, суеты ее и крика,
склонившись над столом, сидит старик – он –
один – газета перед ним и больше – никого.
Унижен жалкой старостью, он думает, как мало
он радовался в те года, когда не миновала
пора красы, и сил, и разума его.
Он чувствует, что постарел, об этом помнит поминутно.
Но все же юности пора – она как будто
была вчера. Ничтожный срок, ничтожный срок.
Все осмотрительность – она всю жизнь его водила за нос, –
а он ей верил, как безумец, этой лгунье, что смеялась:
«До завтра подождешь. Еще вся жизнь осталась впрок».
И сколько он порывов обуздал в себе отказом
от радости возможной, и его безмозглый разум
все упущенья днесь высмеивают в нем.
Но от печальных воспоминаний вдруг головокруженье
он ощутил. И вот он средь кофейни,
на стол облокотись, забылся сном.
Дельфийское пророчество услышав,
далек от беспокойства был Нерон:
«Семидесяти трех годов страшись…»
Немало времени, чтоб жизнью насладиться.
Ему лишь тридцать. Срок немалый бог
отвел Нерону, чтобы упредить,
предотвратить далекие угрозы.
Сейчас он в Рим вернется, утомленный
прекрасным путешествием своим
и удовольствиями, что вкушал он
в гимнасиях, театрах и садах…
О, вечера ахейских городов!..
О, сладострастье обнаженных тел…
Так думает Нерон. В Испании же войско
в глубокой тайне собирает Гальба,
старик семидесяти трех годов.
Недуг владеет августейшим Тацитом.
Под старость не осталось больше сил,
с которыми он трудности войн переносил.
И должен в лагере проклятом оставаться он.
Тиана, далека ты от родных пенат.
Он вспоминает о своей Компании –
сады и виллу и наутро в сад
прогулку – жизнь свою шесть месяцев назад.
И проклинает он в огне агонии
сенат злокозненный, бессмысленный сенат.
Отважно вы сражались и со славой пали,
не устрашившись тех, кто всюду побеждал.
Вас не в чем упрекнуть, и если есть вина,
Дией и Критолай одни виновны.
Когда же греки родиной гордиться станут,
«Таких она рождает», – будут говорить
о вас. И в этом вам достойная хвала.
Написано ахейцем в Александрии
в седьмой год царствия Латира Птолемея.
Царя утешить рад антиохиец юный:
«Дозволь мне молвить слово, рожденное надеждой,
что македонцы снова на битву поднялись,
что войско их на римлян обрушиться готово.
И в случае победы от всех твоих подарков –
дворца, садов, конюшен, кораллового Пана –
готов я отказаться и от всего другого,
чем я тебе обязан, – пусть только победят».
И Антиох, быть может, растроган и, однако,
молчит: его тревожит пример отца и брата
и подозренье гложет – а вдруг о разговоре
пронюхают шпионы? Как ни печально, вскоре
дошли из Пидны слухи о роковой развязке.
Я Птолемей, нет равных мне под солнцем!
В любом я наслажденье искушен,
что Селевкид? – он попросту смешон.
Оставим варварам и македонцам
пристрастие к распутству и пирам.
Мой город предпочту я всем дарам,
мой город – высшего Искусства храм,
где дал приют я лучшим мастерам.
Дни будущего предо мной стоят
цепочкой радужной свечей зажженных –
живых, горячих, золотистых свечек.
Дни миновавшие остались позади
печальной чередой свечей погасших,
те, что поближе, все еще дымятся,
остывшие, расплывшиеся свечи.
Мне горько сознавать, что их немало,
мне больно прежний свет их вспоминать.
Смотрю вперед, на ряд свечей зажженных.
И обернуться страшно, страшно видеть:
как быстро темная толпа густеет,
как быстро множится число свечей погасших.
В Пелопоннесе лучше всех ваятелей Дамон.
Искусным резцом на мраморе паросском он
вырезает теперь Диониса, сопутствуемого свитой.
Бог шествует впереди. Чело плющом увито,
могучей поступью во славе он грядет.
Вслед – Чистое Вино. Бок о бок с Вином бредет,
шатаясь, Опьянение, и пьяных
поит Сатиров из амфор благоуханных.
За ними – Сладкий Хмель, таящийся в вине,
полузакрыв глаза, плетется в полусне.
В конце процессии – хор. Чуть тянутся рядком
Песнь, Стройный Глас и бог веселых шествий Ком –
светильник празднеств он неугасимый охраняет.
А сзади скромный Обряд идущих догоняет.
Таков Дамонов труд. И во время работы
его непраздный ум уже ведет подсчеты:
царь Сиракуз ему заплатит в этот раз
не меньше трех талантов за такой заказ.
Когда их с накопленным он сложит серебром,
неплохо можно будет жить с таким добром.
Делами государства займется он – ура! –
ждет слов его совет, ждет слов его агора.
Страхом охвачены и подозреньем,
ум возбужден, и тревога сквозит во взоре,
строим столь отчаянно спасительные планы мы
во избежанье неминуемой
опасности, что нам разительно грозит.
Однако ошиблись мы – не то нас ожидало,
лживыми были все известия
(иль не расслышали мы иль не поняли толком?).
Бедствие, да не то – его как раз не ждали мы –
неистово, внезапно обрушилось на нас
врасплох – знать, припозднились мы – и всех нас сокрушило.
Как горек твой удел, когда тебе,
взращенному для дел великих и прекрасных,
судьба злосчастная отказывает вечно
в поддержке и заслуженном успехе,
когда стеною на пути встают
тупая мелочность и равнодушье.
И как ужасен день, когда ты сломлен,
тот день, когда, поддавшись искушенью,
уходишь ты в далекий город Сузы
к всесильному монарху Артаксерксу,
в его дворце ты принят благосклонно,
тебе дарят сатрапии и прочее.
И ты, отчаявшись, покорно принимаешь
дары, что сердцу вовсе не желанны.
Другого жаждет сердце, о другом тоскует:
о похвале общины и софистов,
о дорогом, бесценном слове «Эвге!» ,
о шумной Агоре, Театре и Венках.
Нет, Артаксеркс такого не подарит,
в сатрапии такого не найдешь,
а что за жизнь без этого на свете.
За полночь на дворе. Быстро минуло время,
да, с девяти, как засветил я лампу,
сел вот на этом мосте и сижу, не читая,
ни слова не говоря. Не очень разговоришься,
когда ты один в одиноком дому.
Былого тела моего виденье,
да, с девяти, как засветил я лампу,
явилось мне, нашло меня, напомнив мне
благоуханье замкнутых покоев
и наслаждения любви, какой бесстрашной любви!
Явило взору моему оно
улицы, которые теперь неузнаваемы,
места наших сборищ, смолкшие, опустевшие,
театры и кофейни, которых больше нет.
Былого тела моего виденье
явилось и печали привело;
семейный траур, горечь разлученья,
страдания родных, страдания
умерших близких, столь неоцененных.
За полночь на дворе. Как часы пролетели.
За полночь на дворе. Как пролетели года.