Пшеница отдалась на милость смерти,
уже серпы колосья режут.
Склоняет тополь голову в беседе
с душою ветра, легкой, свежей.
Пшеница хочет одного: молчанья.
На солнце отвердев, она вздыхает
по той стихийной широте, в которой
мечты разбуженные обитают.
А день,
от света и звучанья спелый,
на голубые горы отступает.
Какой таинственною мыслью
колосья заняты до боли?
И что за ритм мечтательной печали
волнует поле?..
На старых птиц похожие колосья
взлететь не могут.
В их головках стройных
из золота литого мозг,
черты лица спокойны.
Все думают о том же,
размышляя
над тайною, глубокой и тяжелой.
Живое золото берут из почвы,
и жар лучей, как солнечные челы,
сосут и одеваются лучами,
чтоб стать душой муки веселой.
Вы наполняете меня, колосья,
веселою печалью!
Придя из дальней глубины веков,
вы в Библии звучали;
согласным хором лир звените вы,
когда вас тишиной коснутся дали.
Растете вы, чтоб накормить людей.
А ирисы и маргаритки в поле
рождаются всему наперекор.
Вы – золотые мумии в неволе.
Лесной цветок рождается для сна,
для жизни умереть – вот ваша доля.
Колокол чистозвонный
в ритме креста и распятья
одевает раннее утро
париком из туманов белых
и струями тихого плача.
А старый мой друг тополь,
перепутанный соловьями,
давно считает мгновенья,
чтоб в траву
опустить ветки
прежде еще, чем осень
его золотить станет.
Но глаз моих
две опоры
ему не дают гнуться.
Старый тополь, помедли!
Не чувствуешь, как древесина
любви моей расщепилась?
Прострись на зеленом луге,
когда душа моя треснет,
которую вихрь поцелуев
и слов
изнемочь заставил
и разодрал в клочья.
Праздничный день мчится
на колесах веселья,
вперед и назад вертится
на карусели.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Будние дни меняют
кожу, как змеи,
но праздники не поспевают,
не умеют.
Праздники ведь, признаться,
очень стары,
любят в шелка одеваться
и в муары.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Мы карусель привяжем
меж звезд хрустальных,
это тюльпан, скажем,
из стран дальных.
Пятнистые наши лошадки
на пантер похожи.
Как апельсины сладки –
луна в желтой коже!
Завидуешь, Марко Поло?
На лошадках дети
умчатся в земли, которых
не знают на свете.
Синяя пасха.
Белый сочельник.
Девушка с веера,
с веером смуглым,
идет над рекою
мостиком круглым.
Мужчины во фраках
смотрят, как мил
под девушкой мостик,
лишенный перил.
Девушка с веера,
с веером смуглым,
ищет мужчину,
чтоб стал ей супругом.
Мужчины женаты
на светловолосых,
на светлоголосых
из белой расы.
Поют для Европы
кузнечики вечером.
(Идет по зеленому
девушка с веером.)
Кузнечики вечером
баюкают клевер.
(Мужчины во фраках
уходят на север.)
Отрывок
В долине задремали тени,
ключи запели.
Увидев зимних сумерек пространность,
заснуло сердце.
О, кто ключи понять сумеет,
воды секреты
новорожденной, песню,
укрытую от зренья
духовного, с мелодией
сладчайшей, запредельной?..
Ключ распевал, сгибаясь
под грузом тени.
Я подошел его послушать,
но сердце было глухо к пенью.
На целомудренной траве
цвели незримые планеты.
Глагол земли рождался,
зачатый непорочным чревом.
Среди долины рос столетний тополь,
его листва зашелестела.
Листва заката трепетала,
серебряная, как планеты.
Средоточьем неба
был великий тополь.
Нежной,
от сумрака неясной
ключа мне показалась песня.
Написаны те темные слова
на азбуке каких рассветов?
Что говорят они далеким звездам?
И чьи уста прошепчут это?
Душою, господи, я зол. Сжигает
огонь греховный тело.
Море, что я вместил в себе,
утратило свой берег.
Маяк твой, господи, погас.
Одно лишь мое сердце морю светит.
Но неужели эти тайны ночи,
воды секреты
таинственны лишь для очей
людского разуменья?
Неужто сумрак тайн не будоражит
долины, горы, бабочек, деревья?
Неужто ужас тьмы не ощущают
ни камни, ни коренья?
Неужто только я глаголю,
а чистый ключ сказать свое не смеет?
Но что-то вдруг почувствовал в воде я,
и это будоражит… словно ветер
в моей душе качает ветви.
Стань деревом!
(Вдали мне голос шепчет.)
И водопадом хлынули светила
на незапятнанное небо.
С печалью и тревогой
впечатываюсь в тополь тот столетний,
как Дафна, убегающая в страхе
от Аполлона сумрака и тени.
Душа моя листвою поглотилась,
и соком стала кровь моя древесным,
а слез моих источник
смолою обернулся цепкой.
Опустилось в корни сердце,
а страсти человечьи
покинули меня и убежали,
изранив тело.
Увидев зимних сумерек пространность,
ломал я ветви
и радовался незнакомым ритмам
порывов ледяного ветра.
Я ласку крыльев ощущал руками,
гнезд нежных трогал тело,
и тысячами пчелы полевые
ко мне летели.
Целый улей золота живого
таил я в дряхлых недрах.
Пейзаж и вся земля исчезли.
Осталось только небо,
и я дыхание горы услышал
и звездный шелест.
Поймут ли нежные мои листочки
воды секреты?
Достигну ли корнями королевства,
в котором родилась вода и зреет?
К отраженному волнами небу
склонивши ветви,
смыл листву я в голубом, певучем
алмазе светлом
и клокотание ключей услышал,
как слышал их, когда был человеком.
Исполнено неведомого знанья,
а также музыки струенье.
Огромнейшие руки воздымая,
лицом к голубизне я
стоял, исполненный росы, тумана
и угасающего света.
Я чувствовал великое томленье,
тоску деревьев,
желанье устремиться к белым звездам
с ветрами вместе.
Но из камней мне тихо и печально
шепнуло сердце:
«Когда тебе слова ключа невнятны,
умри и обломай все ветви!»
«О боже, вырви из земли меня! Дай слух мне,
который воду разумел бы!
Дай голос, чтобы он любви во имя
похитил у волны секреты пенья.
Мне только масла слова не хватает,
чтобы маяк твой снова загорелся!»
«Стань соловьем!» – послышался мне голос,
что был вдали затерян.
Ночь не устерегла, и грудь разверзлась,
и звезды хлынули потоком светлым.
…………….
…………….
Как улитка отправилась путешествовать и кого она встретила в пути
Воздух тихого утра
как-то по-детски нежен,
протягивают деревья
руки свои к земле.
Колеблющимся туманом
покрылись поля и посевы,
и в воздухе ткут шелковинки
пауки для своих сетей –
сверкающие дорожки
на голубом стекле.
А рядом, под тополями,
ручей, напевая песню,
по зеленой траве бежит,
и мирная улитка,
мещаночка с тропинки,
смиренная простушка,
глядит на широкий мир.
Вокруг тишина
безмятежна.
Улитка вздохнула украдкой
и, бросив дом и хозяйство,
тронулась в путь-дорогу,
чтоб край тропинки увидеть.
Ползет себе странница наша
и вот набрела на место,
где плюш по земле разросся,
вплетаясь в крапиву. Чинно
сидели там две лягушки,
на утреннем солнце грея
свои старушечьи кости.
– Все эти новые песни, –
ворчала одна лягушка, –
поверь, ни гроша не стоят!
– Подруга, – ей отвечала
другая лягушка, слепая
и сильно помятая с виду, –
когда я была девчонкой,
я верила: бог услышит
когда-нибудь нашу песню
и сжалится он над нами.
С тех пор прожила я долго
и уж ни во что не верю
и петь совсем перестала…
Так жаловались лягушки
и милостыню просили
у резвого лягушонка,
который с нахальной миной
прыгал рядом по травке.
И вот перед темным лесом
улитка остановилась.
Хочет кричать. Не может.
Лягушки к ней подскочили.
– Бабочка это, что ли? –
спросила слепая лягушка.
– Ты разве не видишь рожки? –
подруга ей отвечала. –
Это улитка. Скажи нам,
улитка,ты издалека?
– Живу я не очень близко
и хочу домой поскорее.
– Улитки очень трусливы, –
сказала слепая лягушка.
– Умеешь ты петь? – Не умею, –
улитка в ответ. – А молиться?
– Меня не учили, нет.
– А в вечную жизнь ты веришь?
– А что это?
– Это значит
жить вечно в реке прозрачной
с цветущими берегами,
где много прекрасной пищи.
– Да что вы? А мне говорила
покойная бабушка в детстве,
что я после смерти буду
ползать по нежным листьям
самых высоких деревьев.
– Еретичка была твоя бабка!
Мы говорим тебе правду,
а не веришь – заставим верить! –
разбушевались лягушки.
– Зачем я ушла из дому? –
плачет улитка.- Я верю
в вечную жизнь, конечно,
вы правы… –
Тогда лягушки
задумчиво удалились,
а наша улитка в страхе
поспешила в лес углубиться.
Две нищенки, две лягушки
застыли подобно сфинксам.
Одна из подруг спросила:
– Ну, в вечную жизнь ты веришь?
– Не верю, – ответила грустно
слепая больная лягушка.
– Зачем мы тогда улитке
сказали, что надо верить?
– Затем, что… Сама не знаю, –
вздохнула слепая лягушка, –
я не могу без волненья
слышать, как наши дети
квакают, сидя в канаве,
и призывают бога…
А бедная улитка
вернулась назад. Тропинка
пустынна. Горячий ветер
застыл в тополях высоких.
И тут повстречалась улитка
с красными муравьями,
они, суетясь и толкаясь,
тащили полуживого
муравья, у которого сильно
переломаны усики были.
Воскликнула наша улитка:
– Мурашеньки, остановитесь!
За что наказать хотите
вашего бедного братца?
Расскажите мне, что он сделал?
Я вас рассужу справедливо.
Ты сам расскажи, не бойся.
Тогда муравей полумертвый
сказал тихонько и грустно:
– Я, знаете, видел звезды.
– Звезды? Что это значит? –
кричат муравьи возмущенно.
Да и улитка тоже
спросила задумчиво: – Звезды?
– Да, – муравей отвечает, –
я видел звезды, поверьте.
Я поднялся высоко,
на самый высокий тополь,
и тысячи глаз лучистых
мою темноту пронзили. –
Тогда спросила улитка:
– Но что же такое звезды?
– А это огни, что сияют
над нашею головою.
– Но мы их совсем не видим!
сердясь, муравьи возражают.
А улитка: – Слаба я зреньем,
вижу не выше травки. –
Тогда муравьи вскричали,
усиками вращая:
– Тебя мы убьем. Ленив ты
и развращен. Ты должен
трудиться, не глядя в небо.
– Звезды я видел, звезды, –
раненый им отвечает.
Тогда изрекла улитка:
– Оставьте его, идите
своею дорогой, братья.
Наверно, ему недолго
жить на земле осталось.
Пчела пролетела, разрезав
медовыми крыльями воздух.
Муравей, умирая, дышит
свежей вечерней прохладой
и шепчет: – Пришла ты за мною,
унеси меня к звездам, пчелка.
Видя, что он уже умер,
муравьи разбегаются в страхе.
Улитка, вздохнув украдкой,
прочь поползла в смущенье,
словно пред ней раскрылась
вечность на краткий миг.
– Нет у тропинки края,
верно, ведет она к звездам, –
восклицает она печально. –
Только мне до них не дойти.
Уж больно я неуклюжа,
мне лучше о звездах забыть.
Туман висит над полями,
и солнце лучом дрожащим
по колокольням дальним
под вечерний звон скользит.
А мирная улитка,
мещаночка с тропинки,
в смущенье, с тоскою странной,
глядит на широкий мир.
На край небосклона, туманный и скорбный,
шла ночь, набухая звездами и тенью.
А я, бородатый волшебник преданий,
я слушал наречья камней и растений.
Я понял признания – тайну печали
плющей, кипарисов и жгучей крапивы,
узнал сновиденья из повести нарда,
пел светлые гимны средь лилий счастливых.
И в древнем лесу, исходя чернотою,
открыли мне душу глухие глубины:
сосняк, от звучаний и запахов пьяный,
согбенные знаньем седые маслины,
и мох, оснеженный ночною фиалкой,
и высохший тополь – приют муравьиный.
И все говорило так сладостно сердцу,
дрожа в паутине, звенящей блаженно,
ведь ею вода облекает дремоту,
как некоей тканью гармоний вселенной.
И бредили пеньем тяжелые розы,
и ткали дубы мне сказания древних,
и сдержанной скорби высоких платанов
шептал можжевельник о страхах деревни.
Так я постигаю волнение леса:
поэму листвы и поэму планеты.
Но, кедры, скажите: когда ж мое сердце
утихнет в объятьях бессмертного света?!
Я знаю любовь твою – лиру, о роза:
ведь струны я создал былым своим счастьем.
Скажи мне, в какой же затон его кинуть,
как люди бросают постылые страсти?!
Я знаю напевы твои, кипарис:
я брат твой по мраку, твой брат по мученьям.
Ведь в недрах у нас так глубоко гнездятся –
в тебе – соловьи, а во мне – сожаленья!
Я знаю твое чародейство, маслина:
ты кровь из земли добываешь для мира.
А я добываю биением сердца
из мыслей и снов
благодатное миро!
Вы все превзошли меня вашею песней,
лишь я неуверенно пел перед вами.
О, если бы вы наконец погасили
палящий мне грудь
целомудренный пламень!
Божественный лавр с недоступной душою,
немое навек,
благородное диво!
Пролей же в мой слух неземное сказанье,
глубокую мудрость, свой разум правдивый!
Волшебник оркестров и мастер лобзаний,
в расцвете молчанья, в обличий строгом
возникший из розовой прелести Дафны
и мощного сока влюбленного бога!
Верховный служитель старинного знанья!
Не внемлющий жалобам, важный молчальник!
Со мной говорят все лесные собратья,
лишь ты не хотел моих песен печальных!
Быть может, о мастер гармоний, ты знаешь
бесплодную участь – стенанье поэта?
И листья твои под влиянием лунным
не верят обманам весеннего света?..
Но вкрадчивой нежностью мрака оделась,
как черной росою, дорога страданий
с высот балдахина к подножию ночи,
а ночь тяжело набухала звездами.
Сон навсегда исчез, навек развеян!
В дождливый этот вечер
всем сердцем я измерил
трагедию осенних
рыдающих деревьев.
О тихую печаль
предсмертного смиренья
мой голос раздробился.
Сон навсегда исчез, навек развеян!
Навек! О боже! Снег
ложится – беспредельный –
на бездорожье жизни
моей,
и оробело,
чтобы застыть и сгинуть,
уходит заблужденье.
Вот и вода внушает:
сон навсегда исчез, навек развеян!
А сон, он бесконечен?
Его опора – эхо,
сырой туман, а сам
туман – усталость снега.
Мое сердцебиенье
мне говорит, что сон навек развеян.
В дождливый этот вечер
всем сердцем я измерил
трагедию осенних
рыдающих деревьев.
Служанке
У реки
пляшут вместе
топольки.
А один,
хоть на нем лишь три листочка,
пляшет, пляшет впереди.
Эй, Ирена! Выходи!
Скоро выпадут дожди,
так скорей
попляши в саду зеленом!
Попляши в саду зеленом!
Подыграю струнным звоном.
Ах, как несется речка.
Ах ты, мое сердечко!
У реки
пляшут вместе
топольки.
А один,
хоть на нем лишь три листочка,
пляшет, пляшет впереди.
Земля и небо,
извечный угол
(а биссектрисой
пусть ветер будет).
Дорога и небо,
гигантский угол
(а биссектрисой
желанье будет).
Мирты.
(Глухой водоем.)
Вяз.
(Отраженье в реке.)
Ива.
(Глубокий затон.)
Сердце.
(Роса на зрачке.)
Есть души, где скрыты
увядшие зори,
и синие звезды,
и времени листья;
есть души, где прячутся
древние тени,
гул прошлых страданий
и сновидений.
Есть души другие:
в них призраки страсти
живут. И червивы
плоды. И в ненастье
там слышится эхо
сожженного крика,
который пролился,
как темные струи,
не помня о стонах
и поцелуях.
Души моей зрелость
давно уже знает,
что смутная тайна
мой дух разрушает.
И юности камни,
изъедены снами,
на дно размышления
падают сами.
«Далек ты от бога», –
твердит каждый камень.
Я твое повторяю имя
по ночам во тьме молчаливой,
когда собираются звезды
к лунному водопою
и смутные листья дремлют,
свесившись над тропою.
И кажусь я себе в эту пору
пустотою из звуков и боли,
обезумевшими часами,
что о прошлом поют поневоле.
Я твое повторяю имя
этой ночью во тьме молчаливой,
и звучит оно так отдаленно,
как еще никогда не звучало.
Это имя дальше, чем звезды,
и печальней, чем дождь усталый.
Полюблю ли тебя я снова,
как любить я умел когда-то?
Разве сердце мое виновато?
И какою любовь моя станет,
когда белый туман растает?
Будет тихой и светлой?
Не знаю.
Если б мог по луне гадать я,
как ромашку, ее обрывая!
Есть в дожде откровенье – потаенная нежность.
И старинная сладость примиренной дремоты,
пробуждается с ним безыскусная песня,
и трепещет душа усыпленной природы.
Это землю лобзают поцелуем лазурным,
первобытное снова оживает поверье.
Сочетаются Небо и Земля, как впервые,
и великая кротость разлита в предвечерье.
Дождь – заря для плодов. Он приносит цветы нам,
овевает священным дуновением моря,
вызывает внезапно бытие на погостах,
а в душе сожаленье о немыслимых зорях,
роковое томленье по загубленной жизни,
неотступную думу: «Все напрасно, все поздно!»
Или призрак тревожный невозможного утра
и страдание плоти, где таится угроза.
В этом сером звучанье пробуждается нежность,
небо нашего сердца просияет глубоко,
но надежды невольно обращаются в скорби,
созерцая погибель этих капель на стеклах.
Эти капли – глаза бесконечности – смотрят
в бесконечность родную, в материнское око.
И за каплею капля на стекле замутненном,
трепеща, остается, как алмазная рана.
Но, поэты воды, эти капли провидят
то, что толпы потоков не узнают в туманах.
О мой дождь молчаливый, без ветров, без ненастья,
дождь спокойный и кроткий, колокольчик убогий,
дождь хороший и мирный, только ты – настоящий,
ты с любовью и скорбью окропляешь дороги!
О мой дождь францисканский, ты хранишь в своих каплях
души светлых ручьев, незаметные росы.
Нисходя на равнины, ты медлительным звоном
открываешь в груди сокровенные розы.
Тишине ты лепечешь первобытную песню
и листве повторяешь золотое преданье,
а пустынное сердце постигает их горько
в безысходной и черной пентаграмме страданья.
В сердце те же печали, что в дожде просветленном,
примиренная скорбь о несбыточном часе.
Для меня в небесах возникает созвездье,
но мешает мне сердце созерцать это счастье.
О мой дождь молчаливый, ты любимец растений,
ты на клавишах звучных – утешение в боли,
и душе человека ты даришь тот же отзвук,
ту же мглу, что душе усыпленного поля!
– Ежевика, серая кора,
подари мне ягод, будь добра.
– В терниях окровавленных ветвь,
я люблю тебя. А ты? Ответь.
– Языком дай раздавить мне твой
плод с его густой зеленой тьмой.
– Всей тоской моих угрюмых терний
я голубила б тебя, поверь мне.
– Ежевика, ты куда? – Искать
той любви, что ты не можешь дать.
Деревья,
на землю из сини небес
пали вы стрелами грозными.
Кем же были пославшие вас исполины?
Может быть, звездами?
Ваша музыка – музыка птичьей души,
божьего взора
и страсти горней.
Деревья,
сердце мое в земле
узнают ли ваши суровые корни?
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Девушка к роще масличной
шла вечереюшим полем,
и обнимал ее ветер,
ветреный друг колоколен.
На андалузских лошадках
ехало четверо конных,
пыль оседала на куртках,
на голубых и зеленых.
«Едем, красавица, в Кордову!»
Девушка им ни слова.
Три молодых матадора
с горного шли перевала,
шелк отливал апельсином,
сталь серебром отливала.
«Едем, красотка, в Севилью!»
Девушка им ни слова.
Когда опустился вечер,
лиловою мглой омытый,
юноша вынес из сада
розы и лунные мирты.
«Радость, идем в Гранаду!»
И снова в ответ ни слова.
Осталась девушка в поле
срывать оливки в тумане,
и ветер серые руки
сомкнул на девичьем стане.
Деревце, деревцо
к засухе зацвело.
Все дрожит еще голос,
одинокая ветка,
от минувшего горя
и вчерашнего ветра.
Ночью девушка в поле
тосковала и пела –
и ловила ту ветку,
но поймать не успела.
Ах, луна на ущербе!
А поймать не успела.
Сотни серых соцветий
оплели ее тело.
И сама она стала,
как певучая ветка,
дрожью давнего горя
и вчерашнего ветра.
I
Луна мертва, мертва луна,
но воскресит ее весна.
И тополя чело
овеет ветер с юга.
И сердца закрома
наполнит жатва вздохов.
И травяные шапки
покроют черепицу.
Луна мертва, мертва луна,
но воскресит ее весна.
II
Напевает вечер синий
колыбельную апельсинам.
И сестренка моя поет:
– Стала земля апельсином.
Хнычет луна: – И мне
хочется стать апельсином.
– Как бы ты ни алела,
как бы ни сокрушалась,
не быть тебе даже лимоном.
Вот жалость!
Лола
Лола стирает пеленки,
волосы подколов.
Взгляд ее зелен-зелен,
голос ее – лилов.
Ах, под оливой
была я счастливой!
Рыжее солнце в канаве
плещется около ног,
а на оливе воробушек
пробует свой голосок.
Ах, под оливой
была я счастливой!
Когда же у Лолы мыла
измылится весь кусок,
ее навестят торерильо.
Ампаро
Ампаро!
В белом платье сидишь ты одна
у решетки окна
(между жасмином и туберозой
рук твоих белизна).
Ты слушаешь дивное пенье
фонтанов у старой беседки
и ломкие, желтые трели
кенара в клетке.
Вечерами ты видишь – в салу
дрожат кипарисы и птицы.
Пока у тебя из-под рук
вышивка тихо струится.
Ампаро!
В белом платье сидишь ты одна
у решетки окна.
О, как трудно сказать:
я люблю тебя,
Ампаро.