Сегодня чувствую в сердце
неясную дрожь созвездий,
но глохнут в душе тумана
моя тропинка и песня.
Свет мои крылья ломает,
и боль печали и знанья
в чистом источнике мысли
полощет воспоминанья.
Все розы сегодня белы,
как горе мое, как возмездье,
а если они не белы,
то снег их выбелил вместе.
Прежде как радуга были.
А снег идет над душою.
Снежинки души – поцелуи
и целые сцены порою;
они во тьме, но сияют
для того, кто несет их с собою.
На розах снежинки растают,
но снег души остается,
и в лапах бегущих лет
он саваном обернется.
Тает ли этот снег,
когда смерть нас с тобой уносит?
Или будет и снег другой
и другие – лучшие – розы?
Узнаем ли мир и покой
согласно ученью Христову?
Или навек невозможно
решенье вопроса такого?
А если любовь – лишь обман?
Кто влагает в нас жизни дыханье,
если только сумерек тень
нам дает настоящее знанье.
Добра – его, может быть, нет, –
и Зла – оно рядом и ранит.
Если надежда погаснет
и начнется непониманье,
то какой же факел на свете
осветит земные блужданья?
Если вымысел – синева,
что станет с невинностью, с чудом?
Что с сердцем, что с сердцем станет,
если стрел у любви не будет?
Если смерть – это только смерть,
что станет с поэтом бездомным
и с вещами, которые спят
оттого, что никто их не вспомнит?
О солнце, солнце надежд!
Воды прозрачность и ясность!
Сердца детей! Новолунье!
Души камней безгласных!
Сегодня чувствую в сердце
неясную дрожь созвездий,
сегодня все розы белы,
как горе мое, как возмездье.
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно,
и тень у него одна,
и птица в листве ночной.
Следы поцелуев твоих
ищу на теле.
А речка целует ветер,
к нему прикасаясь еле.
В ладони несу твое «нет»,
которое ты дала мне,
как восковой лимон
с тяжестью камня.
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно.
Как бабочка, сердце иглой
к памяти пригвождено.
От Кадиса до Гибралтара
дорога бежала.
Там все мои вздохи море
в пути считало.
Ах, девушка, мало ли
кораблей в гавани Малаги!
От Кадиса и до Севильи
сады лимонные встали.
Деревья все мои вздохи
в пути считали.
Ах, девушка, мало ли
кораблей в гавани Малаги!
От Севильи и до Кармоны
ножа не достанешь.
Серп месяца режет воздух,
и воздух уносит рану.
Ах, парень, волна
моего уносит коня!
Я шел мимо мертвых градирен,
и ты, любовь, позабылась.
Кто хочет сердце найти,
пусть спросит, как это случилось.
Ах, парень, волна
моего уносит коня!
Кадис, сюда не ходи,
здесь море тебя догонит.
Севилья, встань во весь рост,
иначе в реке утонешь.
Ах, девушка!
Ах, парень!
Дорога бежала.
Кораблей в гавани мало ли!
А на площади холодно стало!
Погруженное в мысли свои неизменно,
одиночество реет над камнем смертью, заботой,
где, свободный и пленный,
застыл в белизне полета
раненный холодом свет, напевающий что-то.
Не имеющее архитектуры
одиночество в стиле молчанья!
Поднимаясь над рощею хмурой,
ты стираешь незримые грани,
и они никогда твою темную плоть не поранят.
В твоей глубине позабыты
крови моей лихорадочный трепет,
мой пояс, узором расшитый,
и разбитые цепи,
и чахлая роза, которую смяли песчаные степи.
Цветок моего пораженья!
Над глухими огнями и бледной тоскою,
когда затухает движенье
и узел разрублен незримой рукою,
от тебя растекаются тонкие волны покоя.
В песне протяжной
лебедь свою белизну воспевает;
голос прохладный и влажный
льется из горла его и взлетает
над тростником, что к воде свои стебли склоняет.
Украшает розою белой
берег реки божество молодое,
роща запела,
звучанье природы удвоив
и музыку листьев сливая с журчащей водою,
Бессмертники хором
у неба бессмертия просят
и своим беспокойным узором
ранят взоры колосьев
и на карту печали свои очертанья наносят.
Арфа, ее золотые рыданья
охвачены страстью одною –
отыскать в глубине мирозданья
(о звуки, рожденные хрупкой весною!),
отыскать, одиночество, царство твое ледяное.
Но по-прежнему недостижимо
ты для раненых звуков с их кровью зеленой,
и нет высоты обозримой,
и нет глубины покоренной,
откуда к тебе доносились бы наши рыданья и стоны.
Мне так страшно рядом
с мертвою листвою,
страшно рядом с полем,
влажным и бесплодным;
если я не буду
разбужен тобою,
у меня останешься
ты в сердце холодном.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
В твоем ожерелье
блеск зари таится.
Зачем ты покидаешь
меня в пути далеком?
Ты уйдешь – и будет
рыдать моя птица,
зеленый виноградник
не нальется соком.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
И ты не узнаешь,
снежный мотылек мой,
как пылали ярко
любви моей звезды.
Наступает утро,
льется дождь потоком,
и с ветвей засохших
падают гнезда.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
По берегу к броду пойдем мы безмолвно
взглянуть на подростка, что бросился в волны.
Воздушной тропою, безмолвно, пока
его в океан не умчала река.
Душа в нем рыдала от раны несносной,
баюкали бедную травы и сосны.
Луна над горою дожди разметала,
и лилии повсюду она разбросала.
У бледного рта, что улыбкою светел,
камелией черной качается ветер.
Покиньте луга вы и горы! Безмолвно
глядите: вот тот, кого приняли водны.
Вы, темные люди, – в дорогу, пока
его в океан не умчала река.
Белеют там в небе туманы сплошные,
там исстари бродят быки водяные.
Ах, как под зеленой луной, средь долин,
над Силем деревьев звенит тамбурин!
Скорее же, парни, скорей! Глубока,
его в океан увлекает река!
I
Лунная вершина,
ветер по долинам.
(К ней тянусь я взглядом
медленным и длинным.)
Лунная дорожка,
ветер над луною.
(Мимолетный взгляд мой
уронил на дно я.)
Голоса двух женщин.
И воздушной бездной
от луны озерной
я иду к небесной.
II
В окно постучала полночь,
и стук ее был беззвучен.
На смуглой руке блестели
браслеты речных излучин.
Рекою душа играла
под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
уже истекало кровью.
III
Открою ли окна,
вгляжусь в очертанья
и лезвие бриза
скользнет по гортани.
С его гильотины
покатятся разом
слепые надежды
обрубком безглазым.
И миг остановится,
горький, как цедра,
над креповой кистью
расцветшего ветра.
IV
Возле пруда, где вишня
к самой воде клонится,
мертвая прикорнула
девушка-водяница.
Бьется над нею рыбка,
манит ее на плесы.
«Девочка», – плачет ветер
но безответны слезы.
Косы струятся в ряске,
в шорохах приглушенных.
Серый сосок от ветра
вздрогнул, как лягушонок.
Молим, мадонна моря, –
воле вручи всевышней
мертвую водяницу
на берегу под вишней.
В путь я кладу ей тыквы,
пару пустых долбленок,
чтоб на волнах качалась –
ай, на волнах соленых!
Шепчет вечер: «Я жажду тени!»
Молвит месяц: «Звезд ярких жажду!»
Жаждет губ хрустальный родник,
и вздыхает ветер протяжно.
Жажду благоуханий и смеха,
песен я жажду новых
без лун, и без ирисов бледных,
и без мертвых любовей.
Песни утренней, потрясающей
грядущего заводи тихие.
И надеждою наполняющей
рябь речную и мертвую тину.
Песни солнечной и спокойной,
исполненной мысли заветной,
с непорочностью грусти тревожной
и девственных сновидений.
Жажду песни без плоти лирической,
тишину наполняющей смехом
(стаю слепых голубок,
в тайну пущенных смело).
Песни, в душу вещей входящей,
в душу ветра летящей, как серна,
и, наконец, отдыхающей
в радости вечного сердца.
Кто скажет теперь, что жил ты на свете?
Врывается боль в полумрак озаренный.
Два голоса слышу – часы и ветер.
Заря без тебя разукрасит газоны.
Бред пепельно-серых цветов на рассвете
твой череп наполнит таинственным звоном.
О, светлая боль и незримые сети!
Небытие и луны корона!
Корона луны! И своей рукою
я брошу цветок твой в весенние воды,
и вдаль унесется он вместе с рекою.
Тебя поглотили холодные своды;
и память о мире с его суетою
сотрут, о мой друг, бесконечные годы.
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
Но в глазах твоих встретил
два деревца шалых.
Из смеха и света, из ветерка золотого.
Он качал их.
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
И в полночь на край долины
увел я жену чужую,
а думал – она невинна…
То было ночью Сант-Яго,
и, словно сговору рады,
в округе огни погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись
кистями ночных жасминов.
А юбки, шурша крахмалом,
в ушах у меня дрожали,
как шелковые завесы,
раскромсанные ножами.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа…
За голубой ежевикой
у тростникового плеса
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук.
Она наряд разбросала.
Я снял ремень с кобурою,
она – четыре корсажа.
Ее жасминная кожа
светилась жемчугом теплым,
нежнее лунного света,
когда скользит он по стеклам.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица…
Тому, кто слывет мужчиной,
нескромничать не пристало,
и я повторять не стану
слова, что она шептала.
В песчинках и поцелуях
она ушла на рассвете.
Кинжалы трефовых лилий
вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа.
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
у края речной долины, –
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
Море, ты – Люцифер
лазоревых высот,
за желанье стать светом
свергнутый небосвод.
На вечное движенье
бедный раб осужден,
а когда-то, о море,
стыл спокойно твой сон.
Но от горьких уныний
тебя любовь спасла,
ты жизнь дало богине,
и глубь твоя поныне
девственна и светла.
Страстны твои печали,
море сладостных всхлипов,
но ты полно не звезд,
а цветущих полипов.
Боль твою перенес
сатана-великан,
по тебе шел Христос,
утешал тебя Пан.
Свет Венеры для нас
гармония вселенной.
Молчи, Екклезиаст!
Венера – сокровенный
свет души…
…Человек –
падший ангел. Прощай,
о земля: ты – навек
потерянный рай!
Луна плывет по реке.
В безветрии звезды теплятся.
Срезая речную рябь,
она на волне колеблется.
А молодая ветвь
ее приняла за зеркальце.
У соловья на крылах
влага вечерних рос,
капельки пьют луну,
свет ее сонных грез.
Мрамор фонтана впитал
тысячи мокрых звезд
и поцелуи струй.
Девушки в скверах «прощай»
вслед мне, потупя взгляд,
шепчут. «Прощай» мне вслед
колокола говорят.
Стоя в обнимку, деревья
в сумраке тают. А я,
плача, слоняюсь по улице,
нелеп, безутешен, пьян
печалью де Бержерака
и Дон-Кихота,
избавитель, спешу на зов
бесконечного-невозможного,
маятника часов.
Ирисы вянут, едва
коснется их голос мой,
обрызганный кровью заката.
У песни моей смешной
пыльный наряд паяца.
Куда ты исчезла вдруг,
любовь? Ты в гнезде паучьем.
И солнце, точно паук,
лапами золотыми
тащит меня во тьму.
Ни в чем не знать мне удачи:
я сам как Амур-мальчуган,
и слезы мои что стрелы,
а сердце – тугой колчан.
Мне ничего не надо,
лишь боль с собой унесу,
как мальчик из сказки забытой,
покинутый в темном лесу.
Дождик идет в Сантьяго,
сердце любовью полно.
Белой камелией в небе
светится солнца пятно.
Дожлик идет в Сантьяго:
ночи такие темны.
Трав серебро и грезы
лик закрывают луны.
Видишь, на камни улиц
падает тонкий хрусталь.
Видишь, как шлет тебе море
с ветром и мглу и печаль.
Шлет их тебе твое море,
солнцем Сантьяго забыт;
только с утра в моем сердце
капля дождя звенит.
Твои глаза я увидел
в детстве далеком и милом.
Прикасались ко мне твои руки.
Ты мне поцелуй подарила.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
И сердце мое раскрылось,
словно цветок под лучами,
и лепестки дышали
нежностью и мечтами.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
А после я горько плакал,
как принц из сказки забытой,
когда во время турнира
ушла от него Эстрельита.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
И вот мы теперь в разлуке.
Вдали от тебя тоскуя,
не вижу я рук твоих нежных
и глаз твоих прелесть живую,
и только на лбу остался
мотылек твоего поцелуя.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
Зубы кости слоновой
у луны ущербленной.
О, канун умиранья!
Ни былинки зеленой,
опустелые гнезда,
пересохшие русла…
Умирать под луною
так старо и так грустно!
Донья Смерть ковыляет
мимо ивы плакучей
с вереницей иллюзий –
престарелых попутчиц.
И как злая колдунья
из предания злого,
продает она краски –
восковую с лиловой.
А луна этой ночью,
как на горе, ослепла –
и купила у Смерти
краску бури и пепла.
И поставил я в сердце
с невеселою шуткой
балаган без актеров
на ярмарке жуткой.
Когда встает луна, –
колокола стихают
и предстают тропинки
в непроходимых дебрях.
Когда встает луна,
землей владеет море
и кажется, что сердце –
забытый в далях остров.
Никто в ночь полнолунья
не съел бы апельсина, –
едят лишь ледяные
зеленые плоды.
Когда встает луна
в однообразных ликах –
серебряные деньги
рыдают в кошельках.
Встань, подруга моя дорогая!
Петухи новый день возвещают.
Встань, любимая, снова!
Слышишь? Ветер мычит коровой.
Ходят плуги между тем
из Сантьяго в Вифлеем.
В тонкой серебряной лодке
ангел в Сантьяго плывет,
из Вифлеема в той лодке
скорбь Галисии везет.
Галисии тихой, чьи мертвенны дали,
поросшие густо травою печали,
и той же травой поросло твое ложе,
и черные волны волос твоих тоже, –
волос, что к далеким морям бегут,
где тучи-голубки гнездо свое вьют.
Встань, подруга моя дорогая!
Петухи новый день возвещают.
Встань, любимая, снова!
Слышишь? Ветер мычит коровой.
Мерседес, мертвой
Ты не дышишь, уснувши.
Из дубовых досок твоя лодка на суше.
Спи, принцесса страны нездешней.
Твое тело белеет в ночи кромешной.
Твое тело, как земля, ледяное.
Спи. Проходит рассвет стороною.
Ты уплываешь, уснувши.
Из тумана и сна твоя лодка на суше.