Звучат шаги, уже спешит прохожий первый;
торговец первый жизнерадостно кричит;
и первый звук при открыванье первых окон
и первой двери – эту оду нам
даруют улицы ночные по утрам.
Шаги последнего прохожего проходят;
в последний раз торговец прокричал;
закрылись дверь последняя и окна
последние – и смолкший улиц гам
элегией звучит по вечерам.
Я в искусство перенес чувство самосохраненья,
тайные мои надежды, затуманенные лица,
полузримые черты, притупившуюся память
о несбывшейся любви. Я уверовал в искусство,
ведь оно определяет представленье о Прекрасном,
служит к украшенью жизни, делает ее полнее,
сочетает впечатленья, сочетает дни.
Актер, приглашенный для увеселений,
прочел под конец несколько отменных эпиграмм.
Сквозь колоннаду портика открывался вид
на небольшой сад,
и тонкий аромат цветов сливался с благовоньями
щедро надушенных сидонских юношей.
Актер читал Мелеагра, Кринагора, Риана,
но когда он дошел до знаменитой эпитафии
(«Здесь Эсхил погребен, сын достойного Евфориона»,
нажимая, быть может сверх меры, на последние строки:
«Счастлив был меч обнажить в битве при Марафоне»),
юноша, пылкий излишне и влюбленный в словесность,
вскочил и воскликнул:
«Нет, не нравится мне четверостишие это!
Разве подобная слабость достойна поэта?
Братья, я вас призываю трудиться еще неустанней,
дабы в часы испытаний
и на закате возвышенно прожитых дней
помнить о Славе Поэта, и только о ней,
не отметая, как сор, величайших трагедий, –
всех Агамемнонов и Прометеев, Кассандру, Ореста
и Семерых против Фив, – не безумье ли вместо
подлинных этих свершений гордиться чрезмерно,
что среди тысяч неведомых ратников шел ты к победе
в давней войне против Датиса и Артаферна!»
«Итак, увидав, в каком пренебреженье
боги у нас…» – спесиво он утверждал.
В пренебреженье. А чего он ждал?
По-своему он перестраивал дела богослуженья,
по-своему верховного жреца галатского и прочих
в посланиях учил, и наставлял, и убеждал.
Но не были христианами друзья
у кесаря. И в этом была их сила.
В отличье от него (христианина
по воспитанью), их уму претило
бессмысленно перенимать для древней веры
нелепое в основах устроенье
у новой церкви. Греками они
остались. Ничего сверх меры, Август!
Ужасный Сфинкс набросился внезапно,
оскалив зубы, выпустивши когти,
собрав в бросок всю жизненную силу.
И наземь пал Эдип, не сдержав напора,
испуган появленьем слишком скорым.
Подобное обличье, речь такую
едва ли мог вообразить он себе доселе.
Но хоть и упирались страшные лапы
чудовища столь тяжко в грудь Эдипа,
он скоро собрался с силами и нисколько
теперь не страшился чудища, ибо знал он
отгадку издавна и ждал победы.
И все же торжество ему не в радость.
А взор его, исполнен мыслью скорбною,
не обращен на Сфинкса, смотрит дальше
Эдип – на дорогу, ведущую в Фивы,
ту, что найдет завершенье свое в Колоне.
Предчувствие говорит душе его ясно,
что Сфинкс к нему там вновь с речами обратится,
с куда труднейшими в своем значенье
загадками, на которые нет ответа.
И вот с похорон воротилась сестра
достойно прожившего век свой царя Коммагены,
в словесности знавшего толк Антиоха,
и надпись решила она заказать для могилы.
Не раз в Коммагене гостивший
эфесский софист Каллистрат,
которому было знакомо
радушие царского дома,
заказу почетному рад –
и вскоре его сочиненье читала сестра Антиоха:
«Царю своему, коммагенцы, по праву
воздайте посмертную славу.
Умом и характером целен,
он был справедливого нраву
и – главное – истинный эллин.
Сие означает в итоге,
что выше бывают лишь боги».
Как можно было ждать, чтоб отреклись они
от жизни столь размеренно-прекрасной, от обилья
услад на каждый день, от блистательного театра,
где на глазах осуществлялось единенье
Искусства с вожделениями плоти?
Безнравственные, да и, может быть, весьма,
они испытывали удовлетворенье от того, что
их жизнь и есть предмет всех толков: жизнь Антиохии,
где наслаждаются с таким изяществом.
Отречься от нее – во имя чего?
Чтобы слушать суесловие о ложных
богах? Докучливое самохвальство?
Чтобы видеть детский страх перед театром?
Безвкусную надутость? Бороду смешную?
Ну нет, конечно: лучше выбрать «хи»,
ну нет, конечно: лучше выбрать «каппу» – хоть сто раз.
На ложе черном, с изголовием точеным,
украшенным орлами из коралла,
так безмятежно спит Нерон,
и так бесстыдно счастлив он,
и плоть цветущую румянит сладкий сон,
а также юности божественная сила.
Но в белой зале алебастровой, где было
так безмятежно, так уютно древним ларам,
божкам домашним, охраняющим чертоги, –
теперь дрожат перед погибельным кошмаром,
полны тревоги эти маленькие боги
и тельца судорожно спрятать норовят.
Слышна им поступь роковой развязки:
шаги железные на лестнице гремят,
ступени стонут в леденящей пляске.
И лары, дикие, как стадо смертных тварей,
почуяв ужас, прячутся в ларарий,
толкаясь в свалке крошечных богов
и друг на друга падая безумно.
Им ясен этот гул шагов, лишь у Эриний шаг таков,
Эриний поступь им слышна, хотя она бесшумна.
Отчасти чтоб в эпохе той найти какой-то штрих,
отчасти для времяпрепровожденья
вчерашней ночью я открыл одну из книг
о знаменитых Птолемеях – что за чтенье –
хвалы и лести в изобилье
все удостоились равно. Всяк знаменит,
славен, могуч и милостив на вид;
в своих деяньях всяк наимудрейший.
А что касается до женщин из их рода, то они –
все Береники, Клеопатры, какую ни возьми.
Когда же нужный штрих в эпохе удалось мне обнаружить,
я был готов оставить книгу, не останови
меня заметка небольшая о царе Цезарионе –
она вдруг привлекла мое вниманье…
И вот вошел ты во всем неизъяснимом
очаровании. В истории немного
осталось по тебе невнятных строк,
но тем свободней я создал тебя в своем воображенье,
сотворил прекрасным, чувствующим глубоко;
мое искусство наделило лик твой
влекущей, совершенною красой.
Я живо так вообразил тебя
вчерашней ночью, что, когда погасла
лампа моя – намеренно дал я догореть ей, –
вообразил я дерзко, как ты входишь в мою келью,
и вот мне мнится, что ты стоишь предо мною, как стоял ты
перед Александрией, в прах поверженной,
бледный и изнемогший, но совершенный, даже в скорби
все еще надеясь, вдруг да пощадят
подлые, те, что нашептывали: «Цезарей слишком много».
Когда его отвергли македонцы
и оказали предпочтенье Пирру,
Деметрий (сильный духом) не по-царски
повел себя, как говорит молва.
Он золотые снял с себя одежды
и сбросил башмаки пурпурные. Потом
в простое платье быстро облачился
и удалился. Поступил он как актер,
что, роль свою сыграв,
когда спектакль окончен,
меняет облаченье и уходит.
Ты позаботься об искусной гравировке.
Величье, строгость в выражении лица.
А диадему лучше сузить: лично мне
претят широкие, парфянские, – ты знаешь.
И надпись греческую сделай, как обычно,
со вкусом, в меру, без напыщенных излишеств –
чтоб ложно не истолковал проконсул,
во все он лезет, обо всем доносит Риму, –
но быть, конечно, надписи почетной.
На обороте – очень что-нибудь такое:
торс дискобола, например, эфеб прекрасный.
Всего же строже поручаю присмотреть я
(Ситасп, забыть не вздумай, боже сохрани!),
чтоб после гравировки «Царь», «Спаситель»
изящно надпись бы легла «Филэллин».
И ты не вздумай-ка острить на эту тему,
что где тут эллины и как сюда попали,
откуда позади Фраат и Загра вдруг эллины взялись?
Поскольку нынче это пишут легионы
гораздо больших даже варваров, чем мы,
и мы напишем, мы других ничем не хуже.
И наконец, не забывай, что иногда
и к нам из Сирии софисты забредают,
и стихоплеты, и другие в этом роде.
Так вот и мы не чужды эллинского духа.
О чем-то рядом говорили, это нечто
мое вниманье привлекло к дверям кофейни.
И я увидел ослепительное тело, –
его, наверное, Любовь создать хотела,
свой горький опыт сделав мерой красоты,
вселяя радость, свет гармонии высокой,
волненье в стройные скульптурные черты
и тайный след своих ладоней оставляя
как посвященье – на челе и на устах.
Честь вечная и память тем, кто в буднях жизни
воздвиг и охраняет Фермопилы,
кто, долга никогда не забывая,
во всех своих поступках справедлив,
однако милосердию не чужд,
кто щедр в богатстве,
но и в бедности посильно щедр
и руку помощи всегда протянет,
кто, ненавидя ложь, лишь правду говорит,
но на солгавших зла в душе не держит.
Тем большая им честь, когда предвидят
(а многие предвидят), что в конце
появится коварный Эфиальт
и что мидяне все-таки прорвутся.
О том, во что мы верим, Юлиан
сказал бездумно: «Прочитал, познал
и не признал», – всем на смех воображая,
что этим «не признал» мы уничтожены.
Но к таким хитросплетеньям не привыкли
мы, христиане. «Ты прочел, но не познал; а если б
познал – признал бы». Прост был наш ответ.
Вот усилия наши, усилия обреченных.
Мы в усилиях наших подобны защитникам Трои.
Порой удача улыбнется, чуть удача
нам улыбнется, сразу к нам нисходят
и дерзость, и великие надежды.
Но вечно что-то останавливает нас.
Ахилл во рву является пред нами
и громовыми криками на нас наводит ужас.
Мы в усилиях наших подобны защитникам Трои.
Надеемся, что решимостью и отвагой
мы рока злые козни отвратим
и за стеной продолжим нашу битву.
Когда же срок великий наступает,
решимость и отвага оставляют нас;
волнуется душа в нас, ослабев;
мы вкруг троянских стен бежим, спасаясь,
и бегство – все, что остается нам.
Все же паденье для нас неизбежно. На стенах
уже начинается плач погребальный.
То плачет печаль, плачут наши воспоминанья;
и громко рыдают о нас Приам и Гекуба.
Если избранником судьбы ты стал достойно,
смотри, каким путем к тебе приходит власть.
Сейчас ты славен, подвиги твои
молва проворная несет из уст в уста,
из края в край земли; поклонников толпа
тебя почетом в Риме окружает,
но радости не будет на душе,
не будет чувства, что судьбы своей достоин,
когда в Александрии, после пышной встречи,
на окровавленном подносе Теодот
тебе главу Помпея принесет.
Ты думаешь, что жизнь твоя скромна,
течет без бурь, вдали от треволнений
и нет в ней места ужасам подобным?
Не обманись, быть может, в этот час
в соседний дом, такой спокойный, мирный,
неслышной поступью заходит Теодот
и столь же страшную главу с собой несет.
Вы убедитесь – через эти руки
прошло немало глыб, и я давно
не новичок. На родине моей
не счесть вам, сколько я оставил статуй,
и здесь, пустою не считая тратой,
патриций мне дает заказ богатый.
Или сенатор. Вам я покажу
последнее, что сделано. Вот Рея,
праматерь наша, всех она щедрее,
а вот Помпей, а там Эмилий Павел,
и Африканский Сципиоп, и Марий,
Патрокла бюст (он не совсем готов),
а рядом с этим мраморным обломком
наброски статуи Цезариона.
Сейчас я думаю о Посейдоне:
на золотой летит он колеснице,
мне все никак не удаются кони –
как вылепить копыта, крупы, гривы,
чтоб каждый мог представить без труда,
что там, внизу, не суша, а вода!
А вот и страсть моя, цель жизни всей! –
над Истиной приподнялась завеса,
когда в пророческом, блаженном сне
заветный Идеал явился мне
в нагом обличье юного Гермеса.
Сказал Миртиас (один школяр сирийский
в Александрии, в царствование
Константа августа и августа Константина,
отчасти язычник, христианин отчасти):
«Столь укрепленный и размышленьями и наукой,
не устрашусь я малодушно своих страстей.
Я предам тело свое усладам,
наслаждениям самым вожделенным,
самым отчаянным эротическим желаньям,
самым сладострастным порывам крови безо всякой
боязни, ибо я знаю, – стоит захотеть мне,
а захотеть-то я захочу, – что, укрепленный
столь серьезно и размышленьями и наукой,
в урочный час вновь обрету в себе я
былой воздержанности аскетичный дух».
Бездумно и без капли сожаленья
гигантские вокруг меня воздвигли стены.
И вот теперь терзаюсь в заточенье,
подавленный ужасной переменой
судьбы, которая меня к свершениям звала.
Как мог я наслаждаться тишиною мнимой,
как не заметил стену, что росла!
От мира отгорожен я неслышно и незримо.
Среди таверны, суеты ее и крика,
склонившись над столом, сидит старик – он –
один – газета перед ним и больше – никого.
Унижен жалкой старостью, он думает, как мало
он радовался в те года, когда не миновала
пора красы, и сил, и разума его.
Он чувствует, что постарел, об этом помнит поминутно.
Но все же юности пора – она как будто
была вчера. Ничтожный срок, ничтожный срок.
Все осмотрительность – она всю жизнь его водила за нос, –
а он ей верил, как безумец, этой лгунье, что смеялась:
«До завтра подождешь. Еще вся жизнь осталась впрок».
И сколько он порывов обуздал в себе отказом
от радости возможной, и его безмозглый разум
все упущенья днесь высмеивают в нем.
Но от печальных воспоминаний вдруг головокруженье
он ощутил. И вот он средь кофейни,
на стол облокотись, забылся сном.