По лбу моему ты ступаешь.
Какое древнее чувство!
Зачем мне теперь бумага,
перо и мое искусство?
Ты с красным ирисом схожа
и пахнешь степной геранью.
Чего, лунотелая, ждешь
от моего желанья?
Потухшие звезды
усыпали пеплом холодное лоно
реки зеленой.
Ручей растрепал свои косы,
а тайные гнезда, как в час расплаты,
огнем объяты.
Лягушки превратили канаву в дудку,
которая фальшивит еще усердней
во мгле вечерней.
Из-за горы на просторы неба
окорок луны с лицом добродушным
выплыл послушно.
Из домика, который окрашен в индиго,
звезда луну добродушную дразнит,
как мальчик-проказник.
Розовая окраска в наряд свой хрупкий,
в наряд, пошитый рукой неумелой,
гору одела.
Лавр устал оттого, что надо
казаться всезнающим и поэтичным,
как лавру прилично.
Вода течет, как текла и прежде,
на ходу в прозрачный сон погружаясь
и улыбаясь.
Все по привычке здесь горько плачет,
и вся округа, хотя и невольно,
судьбой недовольна.
Чтобы звучать в унисон с природой,
и я говорю – никуда не деться;
«О мое сердце!»
Но губы мои, мои грешные губы
окрашены соком глубокой печали
и лучше б молчали.
И этот пейзаж мне не радует сердце,
в груди я чувствую холод могилы,
и все мне не мило.
О том, что скорбное солнце скрылось,
летучая мышь сказать мне успела
и прочь улетела.
Отче наш, помилуй любовь!
(Плачут рощи – не будет удачи,
и тополи плачут.)
Я вижу, как в угольном мраке вечернем
мои глаза горят в отдаленье,
пугая тени.
И мертвую душу мою растрепал я,
призвав на помошь паучьи узоры
забытых взоров.
Настала ночь, зажигаются звезды,
вонзая кинжалы в холодное лоно
реки зеленой.
Сомкнулся лес столетний
над городком,
но сам тот лес столетний
растет на дне морском.
Посвистывают стрелы
и там и тут.
И в зарослях кораллов
охотники бредут.
Над новыми домами
гул сосен вековой
с небесной синевою,
стеклянной и кривой.
Поутру из коридора
выходили два сеньора.
(Небо
молодое.
Светло-золотое.)
…Два сеньора ходят мимо.
Были оба пилигримы.
(Небо
как горнило.
Синие
чернила.)
…Ходят, ходят – и ни слова.
Были оба птицеловы.
(Небо
стало старым.
Сделалось
янтарным.)
…Два сеньора ходят мерно.
Были оба…
Все померкло.
Светись, вода!
Синее, синь!
Как ярок
апельсин!
Синее, синь!
Вода, светись!
Как много в небе
птиц!
Вода.
Синева.
Как зелена трава!
Небо.
Вода.
Как еще рожь
молода!
Лес высок!
Четыре голубки летят на восток.
Четыре голубки
летели, вернулись.
Четыре их тени
упали, метнулись.
Лес высок?
Четыре голубки легли на песок.
Горька позолота пейзажа.
А сердце слушает жадно.
И сетовал ветер,
окутанный влажной печалью:
– Я плоть поблекших созвездий
и кровь бесконечных далей.
Я краски воспламеняю
в дремотных глубинах,
я взглядами весь изранен
ангелов и серафимов.
Тоскою и вздохами полнясь,
бурлит во мне кровь и клокочет,
мечтая дождаться триумфа
любви бессмертно-полночной.
Я в сгустках сердечной скорби,
меня привечают дети,
над сказками о королевах
парю хрусталями света,
качаюсь вечным кадилом
плененных песен,
заплывших в лазурные сети
прозрачного метра.
В моем растворились сердце
душа и тело господни,
и я притворяюсь печалью,
сумеречной и холодной,
иль лесом, бескрайним и дальним.
Веду я снов каравеллы
в таинственный сумрак ночи,
не зная, где моя гавань
и что мне судьба пророчит.
Звенели слова ветровые
нежнее ирисов вешних,
и сердце мое защемило
от этой тоски нездешней.
На бурой степной тропинке
в бреду бормотали черви:
– Мы роем земные недра
под грузом тоски вечерней.
О том, как трещат цикады
и маки цветут – мы знаем,
и сами в укромном логе
на арфе без струн играем.
О, как идеал наш прост,
но он не доходит до звезд!
А нам бы – мел собирать,
и щелкать в лесах, как птицы,
и грудью кормить детей,
гулять по росе в медунице!
Как счастливы мотыльки
и все, что луной одеты,
кто вяжет колосья в снопы,
а розы – в букеты.
И счастлив тот, кто, живя
в раю, не боится смерти,
и счастлив влюбленный в даль
крылато-свободный ветер.
И счастлив достигший славы,
не знавший жалости близких,
кому улыбнулся кротко
наш братец Франциск Ассизский.
Жалкая участь –
не понять никогда,
о чем толкуют
тополя у пруда.
Но им дорожная пыль
ответила в дымке вечерней:
– Взыскала вас щедро судьба,
вы знаете, что вы черви,
известны вам от рожденья
предметов и форм движенье.
Я ж облачком за странником
в лучах играю, белая,
мне бы в тепле понежиться,
да падаю на землю я.
В ответ на жалобы эти
деревья сказали устало:
– А нам в лазури прозрачной
парить с малолетства мечталось.
Хотелось летать орлами,
но мы разбиты грозою!
– Завидовать нам не стоит! –
раздался клекот орлиный,
лазурь ухватили звезды
когтями из ярких рубинов.
А звезды сказали: – За нами
лазурь схоронилась где-то… –
А космос: – Лазурь замкнута
надеждой в ларец заветный. –
Ему надежда ответила
из темного бездорожья:
– Сердечко мое, ты бредишь! –
И сердце вздохнуло:
– О боже!
Стоят тополя у пруда,
и осень сорвала их листья.
Мерцает серебряной чернью вода
средь пыли дорожной и мглистой.
А черви уже расползлись кто куда,
им что-то, наверное, снится.
Орлы укрываются в гнездах меж скал.
Бормочет ветер: – Я ритм вечный! –
Слышны колыбельные песни в домах,
и блеет отара овечья.
На влажном лике пейзажа
моршин проступают сети –
рубцы от задумчивых взглядов
давно истлевших столетий.
Пока отдыхают звезды
на темно-лазурных простынях,
я сердцем вижу свою мечту
и тихо шепчу:
– О господи!
О господи, кому я молюсь?
Кто ты, скажи мне, господи!
Скажи, почему нет нежности ходу,
и крепко надежде спится,
зачем, вобрав в себя всю лазурь,
глаза смежают ресницы?
О, как мне хочется закричать,
чтоб сльшал пейзаж осенний,
оплакать свой путь и свою судьбу,
как черви во мгле вечерней.
Пускай вернут человеку Любовь,
огромную, как лазурь тополевой рощи,
лазурь сердец и лазурь ума,
лазурь телесной, безмерной мощи.
Пускай мне в руки отмычку дадут –
я ею вскрою сейф бесконечности
и встречу бесстрашно и мудро смерть,
прихваченный инеем страсти и нежности.
Хотя я, как дерево, расколот грозой,
и крик мой беззвучен, и листьев в помине нет,
на лбу моем белые розы цветут,
а в чаше вино закипает карминное.
Сегодня чувствую в сердце
неясную дрожь созвездий,
но глохнут в душе тумана
моя тропинка и песня.
Свет мои крылья ломает,
и боль печали и знанья
в чистом источнике мысли
полощет воспоминанья.
Все розы сегодня белы,
как горе мое, как возмездье,
а если они не белы,
то снег их выбелил вместе.
Прежде как радуга были.
А снег идет над душою.
Снежинки души – поцелуи
и целые сцены порою;
они во тьме, но сияют
для того, кто несет их с собою.
На розах снежинки растают,
но снег души остается,
и в лапах бегущих лет
он саваном обернется.
Тает ли этот снег,
когда смерть нас с тобой уносит?
Или будет и снег другой
и другие – лучшие – розы?
Узнаем ли мир и покой
согласно ученью Христову?
Или навек невозможно
решенье вопроса такого?
А если любовь – лишь обман?
Кто влагает в нас жизни дыханье,
если только сумерек тень
нам дает настоящее знанье.
Добра – его, может быть, нет, –
и Зла – оно рядом и ранит.
Если надежда погаснет
и начнется непониманье,
то какой же факел на свете
осветит земные блужданья?
Если вымысел – синева,
что станет с невинностью, с чудом?
Что с сердцем, что с сердцем станет,
если стрел у любви не будет?
Если смерть – это только смерть,
что станет с поэтом бездомным
и с вещами, которые спят
оттого, что никто их не вспомнит?
О солнце, солнце надежд!
Воды прозрачность и ясность!
Сердца детей! Новолунье!
Души камней безгласных!
Сегодня чувствую в сердце
неясную дрожь созвездий,
сегодня все розы белы,
как горе мое, как возмездье.
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно,
и тень у него одна,
и птица в листве ночной.
Следы поцелуев твоих
ищу на теле.
А речка целует ветер,
к нему прикасаясь еле.
В ладони несу твое «нет»,
которое ты дала мне,
как восковой лимон
с тяжестью камня.
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно.
Как бабочка, сердце иглой
к памяти пригвождено.
От Кадиса до Гибралтара
дорога бежала.
Там все мои вздохи море
в пути считало.
Ах, девушка, мало ли
кораблей в гавани Малаги!
От Кадиса и до Севильи
сады лимонные встали.
Деревья все мои вздохи
в пути считали.
Ах, девушка, мало ли
кораблей в гавани Малаги!
От Севильи и до Кармоны
ножа не достанешь.
Серп месяца режет воздух,
и воздух уносит рану.
Ах, парень, волна
моего уносит коня!
Я шел мимо мертвых градирен,
и ты, любовь, позабылась.
Кто хочет сердце найти,
пусть спросит, как это случилось.
Ах, парень, волна
моего уносит коня!
Кадис, сюда не ходи,
здесь море тебя догонит.
Севилья, встань во весь рост,
иначе в реке утонешь.
Ах, девушка!
Ах, парень!
Дорога бежала.
Кораблей в гавани мало ли!
А на площади холодно стало!
Погруженное в мысли свои неизменно,
одиночество реет над камнем смертью, заботой,
где, свободный и пленный,
застыл в белизне полета
раненный холодом свет, напевающий что-то.
Не имеющее архитектуры
одиночество в стиле молчанья!
Поднимаясь над рощею хмурой,
ты стираешь незримые грани,
и они никогда твою темную плоть не поранят.
В твоей глубине позабыты
крови моей лихорадочный трепет,
мой пояс, узором расшитый,
и разбитые цепи,
и чахлая роза, которую смяли песчаные степи.
Цветок моего пораженья!
Над глухими огнями и бледной тоскою,
когда затухает движенье
и узел разрублен незримой рукою,
от тебя растекаются тонкие волны покоя.
В песне протяжной
лебедь свою белизну воспевает;
голос прохладный и влажный
льется из горла его и взлетает
над тростником, что к воде свои стебли склоняет.
Украшает розою белой
берег реки божество молодое,
роща запела,
звучанье природы удвоив
и музыку листьев сливая с журчащей водою,
Бессмертники хором
у неба бессмертия просят
и своим беспокойным узором
ранят взоры колосьев
и на карту печали свои очертанья наносят.
Арфа, ее золотые рыданья
охвачены страстью одною –
отыскать в глубине мирозданья
(о звуки, рожденные хрупкой весною!),
отыскать, одиночество, царство твое ледяное.
Но по-прежнему недостижимо
ты для раненых звуков с их кровью зеленой,
и нет высоты обозримой,
и нет глубины покоренной,
откуда к тебе доносились бы наши рыданья и стоны.
Мне так страшно рядом
с мертвою листвою,
страшно рядом с полем,
влажным и бесплодным;
если я не буду
разбужен тобою,
у меня останешься
ты в сердце холодном.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
В твоем ожерелье
блеск зари таится.
Зачем ты покидаешь
меня в пути далеком?
Ты уйдешь – и будет
рыдать моя птица,
зеленый виноградник
не нальется соком.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
И ты не узнаешь,
снежный мотылек мой,
как пылали ярко
любви моей звезды.
Наступает утро,
льется дождь потоком,
и с ветвей засохших
падают гнезда.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
По берегу к броду пойдем мы безмолвно
взглянуть на подростка, что бросился в волны.
Воздушной тропою, безмолвно, пока
его в океан не умчала река.
Душа в нем рыдала от раны несносной,
баюкали бедную травы и сосны.
Луна над горою дожди разметала,
и лилии повсюду она разбросала.
У бледного рта, что улыбкою светел,
камелией черной качается ветер.
Покиньте луга вы и горы! Безмолвно
глядите: вот тот, кого приняли водны.
Вы, темные люди, – в дорогу, пока
его в океан не умчала река.
Белеют там в небе туманы сплошные,
там исстари бродят быки водяные.
Ах, как под зеленой луной, средь долин,
над Силем деревьев звенит тамбурин!
Скорее же, парни, скорей! Глубока,
его в океан увлекает река!
I
Лунная вершина,
ветер по долинам.
(К ней тянусь я взглядом
медленным и длинным.)
Лунная дорожка,
ветер над луною.
(Мимолетный взгляд мой
уронил на дно я.)
Голоса двух женщин.
И воздушной бездной
от луны озерной
я иду к небесной.
II
В окно постучала полночь,
и стук ее был беззвучен.
На смуглой руке блестели
браслеты речных излучин.
Рекою душа играла
под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
уже истекало кровью.
III
Открою ли окна,
вгляжусь в очертанья
и лезвие бриза
скользнет по гортани.
С его гильотины
покатятся разом
слепые надежды
обрубком безглазым.
И миг остановится,
горький, как цедра,
над креповой кистью
расцветшего ветра.
IV
Возле пруда, где вишня
к самой воде клонится,
мертвая прикорнула
девушка-водяница.
Бьется над нею рыбка,
манит ее на плесы.
«Девочка», – плачет ветер
но безответны слезы.
Косы струятся в ряске,
в шорохах приглушенных.
Серый сосок от ветра
вздрогнул, как лягушонок.
Молим, мадонна моря, –
воле вручи всевышней
мертвую водяницу
на берегу под вишней.
В путь я кладу ей тыквы,
пару пустых долбленок,
чтоб на волнах качалась –
ай, на волнах соленых!
Шепчет вечер: «Я жажду тени!»
Молвит месяц: «Звезд ярких жажду!»
Жаждет губ хрустальный родник,
и вздыхает ветер протяжно.
Жажду благоуханий и смеха,
песен я жажду новых
без лун, и без ирисов бледных,
и без мертвых любовей.
Песни утренней, потрясающей
грядущего заводи тихие.
И надеждою наполняющей
рябь речную и мертвую тину.
Песни солнечной и спокойной,
исполненной мысли заветной,
с непорочностью грусти тревожной
и девственных сновидений.
Жажду песни без плоти лирической,
тишину наполняющей смехом
(стаю слепых голубок,
в тайну пущенных смело).
Песни, в душу вещей входящей,
в душу ветра летящей, как серна,
и, наконец, отдыхающей
в радости вечного сердца.
Кто скажет теперь, что жил ты на свете?
Врывается боль в полумрак озаренный.
Два голоса слышу – часы и ветер.
Заря без тебя разукрасит газоны.
Бред пепельно-серых цветов на рассвете
твой череп наполнит таинственным звоном.
О, светлая боль и незримые сети!
Небытие и луны корона!
Корона луны! И своей рукою
я брошу цветок твой в весенние воды,
и вдаль унесется он вместе с рекою.
Тебя поглотили холодные своды;
и память о мире с его суетою
сотрут, о мой друг, бесконечные годы.
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
Но в глазах твоих встретил
два деревца шалых.
Из смеха и света, из ветерка золотого.
Он качал их.
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
И в полночь на край долины
увел я жену чужую,
а думал – она невинна…
То было ночью Сант-Яго,
и, словно сговору рады,
в округе огни погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись
кистями ночных жасминов.
А юбки, шурша крахмалом,
в ушах у меня дрожали,
как шелковые завесы,
раскромсанные ножами.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа…
За голубой ежевикой
у тростникового плеса
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук.
Она наряд разбросала.
Я снял ремень с кобурою,
она – четыре корсажа.
Ее жасминная кожа
светилась жемчугом теплым,
нежнее лунного света,
когда скользит он по стеклам.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица…
Тому, кто слывет мужчиной,
нескромничать не пристало,
и я повторять не стану
слова, что она шептала.
В песчинках и поцелуях
она ушла на рассвете.
Кинжалы трефовых лилий
вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа.
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
у края речной долины, –
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
Море, ты – Люцифер
лазоревых высот,
за желанье стать светом
свергнутый небосвод.
На вечное движенье
бедный раб осужден,
а когда-то, о море,
стыл спокойно твой сон.
Но от горьких уныний
тебя любовь спасла,
ты жизнь дало богине,
и глубь твоя поныне
девственна и светла.
Страстны твои печали,
море сладостных всхлипов,
но ты полно не звезд,
а цветущих полипов.
Боль твою перенес
сатана-великан,
по тебе шел Христос,
утешал тебя Пан.
Свет Венеры для нас
гармония вселенной.
Молчи, Екклезиаст!
Венера – сокровенный
свет души…
…Человек –
падший ангел. Прощай,
о земля: ты – навек
потерянный рай!
Луна плывет по реке.
В безветрии звезды теплятся.
Срезая речную рябь,
она на волне колеблется.
А молодая ветвь
ее приняла за зеркальце.
У соловья на крылах
влага вечерних рос,
капельки пьют луну,
свет ее сонных грез.
Мрамор фонтана впитал
тысячи мокрых звезд
и поцелуи струй.
Девушки в скверах «прощай»
вслед мне, потупя взгляд,
шепчут. «Прощай» мне вслед
колокола говорят.
Стоя в обнимку, деревья
в сумраке тают. А я,
плача, слоняюсь по улице,
нелеп, безутешен, пьян
печалью де Бержерака
и Дон-Кихота,
избавитель, спешу на зов
бесконечного-невозможного,
маятника часов.
Ирисы вянут, едва
коснется их голос мой,
обрызганный кровью заката.
У песни моей смешной
пыльный наряд паяца.
Куда ты исчезла вдруг,
любовь? Ты в гнезде паучьем.
И солнце, точно паук,
лапами золотыми
тащит меня во тьму.
Ни в чем не знать мне удачи:
я сам как Амур-мальчуган,
и слезы мои что стрелы,
а сердце – тугой колчан.
Мне ничего не надо,
лишь боль с собой унесу,
как мальчик из сказки забытой,
покинутый в темном лесу.
Дождик идет в Сантьяго,
сердце любовью полно.
Белой камелией в небе
светится солнца пятно.
Дожлик идет в Сантьяго:
ночи такие темны.
Трав серебро и грезы
лик закрывают луны.
Видишь, на камни улиц
падает тонкий хрусталь.
Видишь, как шлет тебе море
с ветром и мглу и печаль.
Шлет их тебе твое море,
солнцем Сантьяго забыт;
только с утра в моем сердце
капля дождя звенит.