Перевод Б. Томашевского
Спрячь золото верней!
Смотри, следят за нами.
Спрячь золото верней!
Свет солнца страшен мне:
Меня ограбить может пламя
Его лучей.
Спрячь золото верней:
Не здесь, а под семью замками,
Не здесь, а дальше, где-то там,
Зарой поглубже в мусор, в хлам,
Под хворост, за дровами…
Но как узнать, но как узнать,
Откуда вора можно ждать?
Встает заря или темно,
Не все ль равно?
Не открывай ни на мгновенье
Дверь и окно.
Не шевелись, не шевелись!
Я. слышу шепот, шум, движенье,
Шаги, я слышу, раздались:
Шагают вниз!
Что слышно вам? Что слышно вам?
А там за дверью что такое?
Не воры ль шарят по углам?
Что слышно вам? Что слышно вам?
Ах, нет на свете мне покоя!
Все говорят, что я старик,
Но шум любой я слышу вмиг
Во мраке, лежа на подстилке…
Что день, что ночь — мне все равно,
Дрожать мне вечно суждено
Так, что трясутся все поджилки.
Под шкаф поглубже залезай,
Изобрази собачий лай!
Упала тень, и темен день…
Скажите мне, прошу я вас,
Не видно ль глаз, не видно ль глаз?
Им в щель заглядывать не лень!
Проходит час, не видно глаз,
Должно быть, мышь на этот раз
Скреблась за печкой, где поленья…
Я засыпаю на мгновенье!
Но где покой? Стучит в висках…
Хранить бы золото в костях —
И я совсем забыл бы страх!
Перевод М. Донского
Пусть ты истерзана в тисках тоски и боли
И так мрачна! — но все ж, препятствия круша,
Взнуздав отчаяньем слепую клячу воли,
Скачи, во весь опор скачи, моя душа!
Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,
Пускай хрустит костяк, плоть страждет, брызжет
кровь!
Лети, борясь, ярясь, зализывая раны,
Скользя, и падая, и поднимаясь вновь.
Нет цели, нет надежд, нет силы; ну так что же!
Есть ненависть, что ржет под шпорами судьбы;
Еще ты не мертва, еще в последней дрожи
Страданье под хлыстом взметнется на дыбы.
Проси — еще! еще! — увечий, язв и пыток,
Желай, чтоб тяжкий бич из плоти стон исторг,
И каждой порой пей, пей пламенный напиток,
В котором слиты боль, и ужас, и восторг!
Я надорвал тебя в неистовой погоне!
О кляча горестей, топча земную твердь,
Мчи одного из тех, чьи вороные кони
Неслись когда-то вдаль, сквозь пустоту и смерть!
Перевод Э. Линецкой
Взяв кошек, взяв худых собак, —
Бог весть куда, за шагом шаг, —
Во тьму по выбитой дороге
Народ из этих мест спешит,
Туманом пьян, бурьяном сыт.
Народ, как скопище бродяг,
Сегодня видит пред собой
Лишь бесконечность выбитой дороги.
У каждого на жерди белой
Платок с каемкой голубой,
Узлом завязанный платок, —
Рука устала, онемела, —
У каждого большой платок,
А в нем — надежды лоскуток.
Народ из этих мест бредет
Дорогой в никуда, вперед.
Стоит харчевня на пути;
Сегодня к ней не подойти:
Под сводом крыши водят мыши
И крысы хоровод.
Харчевню лихорадка бьет.
Прогнили балки потолка,
Крыльцо и стены плесень съела,
И на ветру окостенела
Ослизлой вывески рука.
Народ здесь робок и пуглив:
Крестом несчастье осенив,
Идет он в путь, дрожа.
Его душа давно остыла:
В ней головни чадят уныло,
Кресты из головней.
В бескрайней тишине на выбитой дороге
Колоколов далекий отголосок
Все громче, все слышней:
То кличут одинокие мадонны,
Как птицы позабытые, — печально
И монотонно.
Народ здесь робок и пуглив:
Ведь нет ни свечек, ни сердечек
Пред статуями возле нив;
Лишь иногда в немые ниши —
Все реже, медленней и тише —
Ложатся розы и венки.
Народ из этих мест боится мглы полей,
И мертвой птицы у дверей,
И в озере луны двурогой…
Народ из этих мест пугается людей!
Народ из этих мест топорен,
Тяжеловесен, не проворен
И волей слаб, хотя упрям.
Живет он мелочно и скупо
И пересчитывает тупо
Свою нужду по медякам.
Как четки, протянулись годы;
От непогоды гибли всходы;
Под яростным нажимом рук
Пахал одни лишь камни плуг;
Народ зубами и ногтями на клочья
землю рвал.
Взяв кошек, взяв худых собак,
Взяв птиц, нахохлившихся в клетках,
С нуждой соразмеряя шаг,
Чтоб рыться, не кривясь, в объедках,
Покинув кров и край родной,
Усталой, медленной толпой
Народ из этих мест бредет
Дорогой в никуда, во тьму, вперед.
Визжит и воет, ковыляя,
Держась за юбки матерей,
Орава грязная детей;
Не отрываясь и моргая,
Глядят беззвучно старики
На свой клочок земли любимой,
Которую глодали зимы,
И засухи, и сорняки;
Шагают парни по дороге,
Как плети руки, тяжки ноги,
Нет мужества и даже нет
Порыва к счастью давних лет,
Нет сил, чтобы ускорить шаг,
И сжать себя в тугой кулак,
И выпрямиться для борьбы
С угрюмой яростью судьбы.
Полей и пажитей народ
Сполна узнал несчастья гнет.
Под градом, ливнем, снегопадом
Тележки катятся вперед,
Размалывая день-деньской
Хребет разбитой мостовой.
Одни — как хрупкие скелеты;
На их оглоблях амулеты
Дрожат и дребезжат;
Другие жалобно визжат,
Как заржавелых ведер дужки;
На третьих — фонари и побрякушки;
Четвертые же длинноносы,
Как древние суда, а их колеса,
Где знаки зодиака уцелели,
Как будто целый мир везут
к незримой цели.
За шагом шаг колеблют свой костяк
Усталые, больные клячи;
Возница вертится и чуть не плачет,
Похож на мельницу, которую с ума
Свела ночная тьма, —
Потом он наудачу
Швыряет камнем в небо, где маячит,
Как туча, воронье судьбы незрячей.
Народ из этих мест
Несчастен — и несет свой крест.
По глине, по пескам, минуя реки, рощи,
Замучены, понуры, тощи,
Бредут стада.
Их тоже вывела бог весть куда
Тугая плеть неурожая.
О камни спотыкаются бараны,
Быки ревут — к ним смерть плывет через
туманы, —
Коровы тащатся, водянкой налитые,
Соски их вялы, как мешки пустые,
К бокам ослов, изъеденных паршою,
Раскинув руки, смерть приникла головою.
Из этих мест народ и скот
Бредет дорогой старой,
Которая в ночи ведет
Вокруг земного шара.
Бредет народ со всех сторон
Сквозь сумрак судеб и времен,
Вдоль нив, лугов, селений нищих,
Спокойно спит лишь на кладбищах,
Спускается из лога в лог
По петлям траурных дорог,
Зимою, осенью, весной,
Не ведающей сна толпой,
Из никуда и в никуда.
А между тем вдали,
Где дымный небосвод спустился до земли,
Там, величавый как Фавор,
Днем серый, вечером багровый как костер,
Далеко щупальца присоски простирая,
Людей равнин маня и опьяняя,
Одетый в мрамор, в гипс, и в сталь,
и в копоть, и в мазут, —
Встал город-спрут.
Перевод В. Брюсова
Скажите мне, чей шаг
Из тысячи шагов, идущих, проходящих
По всем путям, в полях и в чащах, —
Скажите мне, чей шаг
Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих,
В моих дверях?
Я знаю, эти двери скромны
И беден мой убогий дом,
Но их заметит пешеход бездомный.
Не входит ли ко мне весь мир — тот, что кругом, —
Едва свое окно я широко раскрою,
Лучами, сумраком, и ветром, и теплом,
Чтоб жить в моей мечте, делить восторг со мною!
Пусть умерла во мне та вера, что вела
В амфитеатр — святых и мучеников Рима:
Я в солнце верую, моя святыня — мгла,
И ветер в жилы мне вливает мощь незримо!
Скажите мне, чей шаг
Из тысячи шагов, идущих, проходящих
По всем путям, в полях и в чащах, —
Скажите мне, чей шаг
Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих,
В моих дверях?
Сожму я руки дружески руками
Того, кто так придет
Откуда-то, бездомный пешеход,
И пред тенями, под огнями,
Звездящими высокий небосвод,
Молчать мы будем от волненья,
Молчанью веря наугад,
Чтоб успокоить двух сердец биенье,
У нас в груди стучащих в лад.
Кто будет он, не все равно ли, —
Он любит ли всю жизнь, как я,
И грудь его упором воли
Таким ли дышит, как моя!
Как будет радостно обоим нам в те миги
По-братски встретиться, и пламенно мечтать,
И ждать, что мы найдем, как в нераскрытой книге,
В другом — доверчиво и с гордой верой ждать!
Друг другу нашу жизнь, всю жизнь мы перескажем,
Стремясь к правдивости до глуби, до конца,
Ошибки, горечи, тоску — в одно мы свяжем,
Стирая между слов слезинки след с лица.
О, радость полная! О, острая отрада
Делиться силами, и мужеством, и всем!
И взором уходить во глубь себя затем,
Что грузы нежности извлечь оттуда надо!
Двойной восторг в одно сольется так бескрайно
(Двух, вдруг изведавших все счастье быть собой),
Что оба взнесены мы будем в небо тайны,
Где властвует любовь над мировой судьбой.
И вот —
Перед окном вдвоем мы,
Я и бездомный пешеход;
И мы глядим в ночные водоемы,
На звездный небосвод,
Познав друг друга, в полноте слиянья,
И с нами говорит весь мир в своем молчанье.
Да, вся вселенная нам исповедь свою
Приносит — звездами, лесами, и холмами,
И ветром, что летит по зрелому жнивью,
Играя по пути то пылью, то цветами.
Мы слышим, как журчит в траве невидный ключ,
Как ветки серых ив поют над черным прудом;
Нам внятен этот гимн: каким-то новым чудом
Он полнит наш восторг, задумчив и певуч.
И нам так хорошо все чувствовать согласно,
Гореть на пламени единого огня,
И будущее в нас горит светло и страстно:
В нас брезжит человек из завтрашнего дня!
Скажите ж мне, чей шаг
Из тысячи шагов, идущих, проходящих
По всем путям, в полях и в чащах, —
Скажите мне, чей шаг
Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих,
В моих дверях?
Перевод Валерия Брюсова
На вечном трепетанье струй,
Как вещи хрупкие, — вдали
Спят золотые корабли.
И ветер — нежный поцелуй —
Чуть шепчет вслух,
И пена волн,
Лаская челн, —
Как пух.
На море праздник, воскресенье!
Как женщины с богослуженья,
Идут к земле и в небеса —
Там облака, здесь паруса:
На море праздник, воскресенье!
Порой вдали сверкнет весло,
Как ограненное стекло.
Собой и часом просветленный
И в перламутровый убор
Вперяя взор свой ослепленный,
Кричу я в блещущий простор:
«О море! Ты, как царь, одето
В атлас отливный, в шелк цветной!
Ты мощь немеркнущего лета
Сливаешь с ласковой весной!
И ряд твоих зеркал качая,
С волны сбегая на волну,
Кочуют ветры, зажигая
Их голубую глубину.
Ты — пламенность; скользя по волнам,
Хотели б гимны петь лучи, —
Но молкнут в золоте безмолвном
Твоей блистающей парчи!
О море, общее наследство
Простой, начальной красоты!
Мое мечтательное детство,
Мой юный возраст — это ты!
Ты исступленный, благодатный
Восторг давно прошедших дней!
Ты полно негой невозвратной
Безумной юности моей!
Сегодня, в день твой просветленья,
Прибоем пенистым маня,
На новый бой, на достиженья
Прими в прилив свой и меня!
Я буду жить с душой освобожденной
Под взорами глубоких, ясных лиц,
Что вниз глядят с таинственных границ,
Как рвемся мы к их высоте бездонной;
Вещей живой водоворот
Меня помчит и увлечет
В поток единый превращений;
Я буду грезой скал, я буду сном растений,
В артерии мои вольется кровь богов,
И, как стрелу, направлю в даль веков
Я власть моих хотений!
Во мне ложится тень. Как колея
Обходит глубоко вкруг вспаханного поля,
Обведена годами мощь моя,
Уж не всегда, как меч, моя багряна воля,
И гордость не всегда, как дерево, в цвету,
И с меньшей страстностью своим лицом зеленым
Хватает буйный ветер на лету —
Тот, что в людских лесах проносится циклоном.
О море! Чувствую, как сякнут родники
В моей душе — равнине пожелтелой…
Еще хоть раз огнями облеки
Мое измученное тело,
Пока последний час, отмеченный судьбе,
Его не возвратит, уже навек, — тебе!
Да! В неистомный вихрь зачатий и рождений,
О море, примешь ты когда-нибудь мой прах!
Ты будешь мчать его в бушующих волнах,
Ты с красотой своей мои смешаешь тени;
Гробницей будет мне безмерность сил твоих,
Их тайные труды, их подвиг сокровенный,
И существо мое в котле вселенной
Исчезнет, растворясь среди естеств других, —
Но возвратится вновь, чрез тысячи столетий,
Вновь диким, девственным, как в мир приходят дети:
Ничтожный ком земли, взглянувший в небеса,
Мгновенье новое сознанья,
Едва заметное сверканье,
Недвижной вечности зажегшее глаза!»
На тихом трепетанье струй,
Как яркие гроба, — вдали
Спят золотые корабли.
Но ветер — нежный поцелуй —
Чуть шепчет вслух,
И пена волн,
Лаская челн, —
Как пух.
На море праздник, воскресенье.
Перевод А. Гатова
Касаньем старых рук откинув прядь седую
Со лба, когда ты спишь и черен наш очаг,
Я трепет, что всегда живет в твоих очах
Под сомкнутыми веками, целую.
О, нежность без конца в часы заката!
Прожитых лет перед глазами круг.
И ты, прекрасная, в нем возникаешь вдруг,
И трепетом моя душа объята.
И как во времена, когда нас обручили,
Склониться я хочу перед тобой
И сердце нежное почувствовать рукой —
Душой и пальцами светлее белых лилий.
Перевод А. Гатова
Когда мои глаза закроешь ты навек,
Коснись их долгим-долгим поцелуем —
Тебе расскажет взгляд последний, чем волнуем
Пред смертью любящий безмерно человек.
И светит надо мной пусть факел гробовой.
Склони твои черты печальные. Нет силы,
Чтоб их стереть во мне. И в сумраке могилы
Я в сердце сохраню прекрасный образ твой.
И я хочу пред тем, как заколотят гроб,
С тобою быть, прильнув к подушкам белым;
Ко мне в последний раз приникнешь ты всем телом
И поцелуешь мой усталый лоб.
И после, отойдя в далекие концы,
Я унесу с собой любовь живую,
И даже через лед, через кору земную
Почувствуют огонь другие мертвецы.
Перевод В. Шора
Слюну с могучих морд коровьих отерев,
Перекидав навоз и освежив подстилку,
В рассветном сумраке дверь хлева отперев
И подобрав платок, сползающий к затылку,
Засунув грабли в ларь и подоткнув подол,
Като, дородная и дюжая девица,
Садится на скамью. Скрипит дощатый пол,
А в полутьме фонарь мигает и дымится.
Ступни в больших сабо. Подойник между ног.
Передник кожаный стоит на ней бронею.
Шары-колени врозь. И розовый сосок
Она шершавою хватает пятернею.
Струя тугая бьет, и пузыри кипят,
И ноздри скотницы вдыхают запах вкусный
Парного молока — как белый аромат,
Которым нас весной дурманит ландыш грустный
И, приходя сюда три раза в день, она
Лениво думает о будничной работе,
О парне-мельнике и о ночах без сна,
О буйных празднествах неутолимой плоти.
А парень ей под стать: в руках подковы мнет;
В возне любовной с ней он неизменно пылок;
Таскает он кули. А как она придет —
Он жирный поцелуй влепляет ей в затылок.
Но держит здесь ее коровьих крупов строй.
Коровам нет числа: их десять, двадцать, тридцать…
Стоят они, застыв, хвостом взмахнут порой,
Чтоб от докучных мух на миг освободиться.
Чисты ль животные? Лоснится шерсть всегда.
Откормлены ль? Мяса мощны у них на диво.
От их дыхания бурлит в ведре вода;
Кой-где от их рогов стоят заборы криво.
Желудков и кишок вместительных рабы —
Всегда они жуют, ни голодны ни сыты,
Муку иль желуди, морковь или бобы,
Сопят, довольные, и тычутся в корыта.
Иль пристально глядят, как пухлая рука
Проворно полнит таз нарубленной ботвою,
Иль устремляют взор на щели чердака,
Где сено всклоченной их дразнит бородою.
Из глины, смешанной со щебнем, слеплен хлев;
А крыша чуть сидит на скошенных стропилах;
Солома ветхая, изрядно подопрев,
От ливня сильного укрыть уже не в силах.
Гнетет животных зной, безжалостен, суров;
Порой полуденной стоят в поту коровы,
А в предвечерний час на мрамор их задов
Ложится, как рубец, заката луч багровый.
Как в топке угольной, в хлеву пылает жар;
От мест, належанных в подстилке животами,
И от навозных куч исходит душный пар,
И мухи сизые жужжат везде роями.
От глаз хозяина и бога вдалеке —
Ни фермер, ни кюре в хлеву не станут рыскать —
Тут с парнем прячется Като на чердаке,
И может вдоволь он и мять ее и тискать,
Когда скотина спит, хлев заперт на засов,
И больше не слыхать протяжного мычанья, —
И только чавканье проснувшихся коров
Тревожит полноту огромного молчанья.
Перевод Э. Линецкой
Когда на скорбное, мучительное кресло
Свинцовою рукой недуг толкнул меня,
Я не мечтал о том, чтоб радость вновь воскресла,
Как солнце, что от нас ушло в разгаре дня.
Цветы грозили мне, злоумышляли клены,
Полудней белый зной больные веки жег,
Рука, моя рука разжалась утомленно,
И счастье удержать, бессильный, я не мог.
Желаний сорняки во мне теснились жадно,
Друг друга яростно терзая и глуша;
Смерзалась, плавилась и разгоралась чадно
Моя недобрая, иссохшая душа.
Но утешения врачующее слово
Ты просто и легко в любви своей нашла:
У пламени его я согревался снова,
И ждал зари, и знал, что поредеет мгла.
Печальных признаков упадка, умаленья
Во мне не видела, не замечала ты,
И твердо верила в мое выздоровленье,
И ставила на стол неяркие цветы.
С тобою в комнату врывался запах лета,
Я слышал шум листвы, немолчный говор струй,
И ароматами заката и рассвета
Дышал горячий твой и свежий поцелуй.
Перевод Всеволода Рождественского
Мы мирно курс ведем под звездными огнями,
И месяц срезанный плывет над кораблем,
Нагроможденье рей с крутыми парусами
Так четко в зеркале отражено морском!
Ночь вдохновенная, спокойно холодея,
Горит среди пространств, отражена в волне,
И тихо кружится созвездие Персея
С Большой Медведицей в холодной вышине.
А снасти четкие, от фока до бизани,
От носа до кормы, где светит огонек,
Доныне бывшие сплетеньем строгой ткани,
Вдруг превращаются в запутанный клубок.
Но каждый их порыв передается дрожью
Громаде корабля, стремящейся вперед;
Упругая волна, ложась к его подножью,
В широкие моря все паруса несет.
Ночь в чистоте своей еще просторней стала,
Далекий след кормы, змеясь, бежит во тьму,
И слышит человек, стоящий у штурвала,
Как весь корабль, дрожа, покорствует ему.
Он сам качается над смертью и над бездной,
Он дружит с прихотью и ветра и светил;
Их подчинив давно своей руке железной,
Он словно и простор и вечность покорил.
Перевод. Г. Шенгели
Работники (их Грез так приторно умел
Разнежить, краскою своей воздушной тронув
В опрятности одежд и в розовости тел,
Что, кажется, они средь сахарных салонов
Начнут сейчас шептать заученную лесть) —
Вот они, грязные и грубые, как есть.
Они разделены по деревням; крестьянин
Соседнего села — и тот для них чужой;
Он должен быть гоним, обманут, оболванен,
Обобран: он им враг всегдашний, роковой.
Отечество? О нет! То выдумка пустая!
Оно берет у них в солдаты сыновей,
Оно для них совсем не та земля родная,
Что их труду дарит плод глубины своей.
Отечество! Оно неведомо равнинам.
Порой там думают о строгом короле,
Что в золото одет, как Шарлемань, и в длинном
Плаще своем сидит с короной на челе;
Порой — о пышности мечей, щитов с гербами,
Висящих по стенам в разубранных дворцах,
Хранимых стражею, чьи сабли — с темляками…
Вот все, что ведомо о власти там, в полях,
Что притуплённый ум крестьян постигнуть в силах.
Они бы в сапогах сквозь долг, свободу, честь
Шагали напролом, — но страх окостенил их.
И можно мудрость их в календаре прочесть.
А если города на них низвергнут пламя —
Свет революции, — их проницает страх,
И все останутся они средь гроз рабами,
Чтобы, восстав, не быть поверженными в прах,
1
Направо, вдоль дорог, избитых колеями,
С хлевами спереди и лугом позади,
Присели хижины с омшенными стенами,
Что зимний ветер бьет и бороздят дожди.
То фермы их. А там — старинной церкви башня,
Зеленой плесенью испятнанная вкруг;
И дальше, где навоз впивает жадно пашня,
Где яростно прошел ее разъявший плуг,—
Землица их. И жизнь простерлась, безотрадна,
Меж трех свидетелей их грубости тупой,
Что захватили в плен и держат в луже смрадной
Их напряженный труд, безвестный и немой.
2
Они безумствуют, поля обсеменяя,
Под градом мартовским, что спины им сечет.
И летом, средь полей, где, зыблясь, рожь густая
Глядит в безоблачный и синий небосвод, —
Они опять в огне, дней долгих и жестоких
Склоняются, серпом блестя средь спелых нив;
Струится пот по лбам вдоль их морщин глубоких
И каплет, кожу рук до мяса напоив,
А полдень уголья бросает им на темя,
И зной так яростен, что сохнут на полях
Хлеба, а сонный скот, слепней влачащий бремя,
Мычит, уставившись на солнце в небесах.
Приходит ли ноябрь с протяжной агонией,
Рыдая и хрипя в кустарнике густом, —
Ноябрь, чей долгий вой, чьи жалобы глухие
Как будто кличут смерть, — и вот они, трудом
Опять согбенные, готовясь к жатве новой
Под небом, взбухнувшим от туч, несущих дождь,
Под ветром — роются в земле полей суровой
Иль просеку ведут сквозь чащу сонных рощ, —
И вянут их тела, томясь и изнывая;
Им, юным, полным сил, спины не разогнуть;
Зима, их леденя, и лето, их сжигая,
Увечат руки им и надрывают грудь.
Состарившись, влача груз лет невыносимый,
Со взором пепельным, с надломленной спиной,
С печатью ужаса на лицах, словно дымы,
Они уносятся свирепою грозой.
Когда же смерть им дверь свою откроет, каждый
Их гроб, спускаясь в глубь размякшую земли,
Скрывает, кажется, скончавшегося дважды.
3
Когда роится снег и в снеговой пыли
Бьет небеса декабрь безумными крылами,
В лачугах фермеров понурый ряд сидит,
Считая, думая. Убогой лампы пламя
Вьет струйку копоти. Какой унылый вид!
Семья за ужином. Везде — лохмотьев груда.
Объедки детвора глотает второпях;
Худой петух долбит облизанное блюдо;
Коты костистые копаются в горшках;
Из прокаженных стен сочится мразь; в камине
Четыре головни сомкнули худобу,
И тускло светится их жар угарно-синий,
И дума горькая у стариков на лбу.
Хотя они весь год трудились напряженно,
Избыток лучших сил отдав земле скупой,
Хотя сто лет землей владели неуклонно, —
Что толку: будет год хороший иль дурной,
А жизнь их, как и встарь, граничит с нищетою.
И это их сердца не устает глодать,
И злобу, как нарыв, они влачат с собою —
Злость молчаливую, умеющую лгать.
Их простодушие в себе скрывает ярость:
Лучится ненависть в их ледяных зрачках;
Клокочет тайный гнев, что молодость и старость
Страданья полные, скопили в их сердцах.
Барыш грошовый им так люб, они так жадны;
Бессильные трудом завоевать успех,
Они сгибаются под скаредностью смрадной;
Их ум неясен, слаб, он мелочен у всех,
И не постичь ему явлений грандиозных,
И мнится: никогда их омраченный взор
Не подымался ввысь, к огням закатов грозных,
Багряным озером пролившихся в простор.
4
Но дни лихих кермесс они встречают пиром,
Все, даже скареды. Их сыновья идут
Туда охотиться за самками. И жиром
Пропитанный обед, приправы грузных блюд
Солят гортани им, напиться призывая.
Толкутся в кабачках, кричат наперебой,
Дерутся, челюсти и скулы сокрушая
Крестьянам ближних сел, которые порой
Влепляют поцелуй иной красотке местной,
Имущество других стараясь утащить.
Все, что прикоплено, пригоршней полновесной
Швыряют, чтоб пьянчуг на славу угостить.
И те, чья голова покрепче, горделиво,
С осанкой королей, глотают разом жбан —
Один, другой, еще! — клубящегося пива.
Им в лица бьет огонь, вокруг густой туман.
Глаза кровавые и рот, блестящий салом,
Сверкают, словно медь, во мраке от луча.
Пылает оргия. На тротуаре впалом
Кипит и пенится горячая моча.
Валятся пьяницы, споткнувшись вдруг о кочку;
Другие вдаль бредут, стараясь не упасть.
И праздничный припев горланят в одиночку,
Смолкая, чтоб икнуть иль выблеваться всласть.
Оравы крикунов сбиваются кружками
На главной площади, и парни к девкам льнут,
Облапливают их, в них тычась животами,
Им шеи жирные звериной лаской жгут,
И те брыкаются, свирепо отбиваясь.
В домах же, где висит у низких потолков
Угрюмый, серый чад, где пот, распространяясь
Тяжелым запахом от грязных тюфяков,
Осел испариной на стеклах и кувшинах, —
Там пар танцующих толчется тесный ряд
Вдоль расписных столов и шатких лавок длинных,
И стены, кажется, от топота трещат.
Там пьянство, яростней и исступленней вдвое,
Топочет, вопиет и буйствует сквозь вой
Петушьих, тонких флейт и хриплый стон гобоя.
Подростки щуплые, пуская дым густой,
Старухи в чепчиках, детины в синих блузах —
Все скачут, мечутся в безумной плясовой,
Икают. Каждый миг рои пьянчуг кургузых,
Сейчас ввалившихся, вступают в грузный строй
Кадрили, что точь-в-точь напоминает драку,
И вот тогда всего отчаянней орут,
И каждый каждого пинает, как собаку,
В готовности поднять на самых близких кнут.
Безумствует оркестр, нестройный шум удвоя
И воплями покрыв ревущий гомон ссор;
Танцуют бешено, без лада и без строя;
Там — попритихли, пьют, глуша вином задор.
И тут же женщины пьянеют, горячатся,
Жестокий плотский хмель им зажигает кровь,
И в этой буре тел, что вьются и клубятся,
Желанья пенятся, и видно вновь и вновь,
Как парни с девками, сшибаясь, наступая,
Обороняясь, мчат свой исступленный пляс,
Кричат, беснуются, толкаясь и пылая,
Мертвецки пьяные, валятся и подчас
Переплетаются какой-то дикой пряжей
И, с пеною у губ, упорною рукой
Свирепо платья мнут и потрошат корсажи.
И парни, озверев, так поддают спиной,
Так бедра прыгают у девушек, что мнится:
Здесь свального греха вздымаются огни.
5
Пред тем как солнца жар багряно разгорится,
Спугнув туман, что встал в предутренней тени,
В берлогах, в погребах уже стихает пьянство.
Кермесса кончилась, опав и ослабев;
Толпа домой идет и в глубине пространства
Скрывается, рыча звериный свой напев.
За нею старики, струей пивного пота
Одежду грязную и руки омочив,
Шатаясь, чуть бредут — сковала их дремота —
На фермы, скрытые в широком море нив.
Но в бархатистых мхах оврагов потаенных,
В густой траве лугов, где блеск росы осел,
Им слышен странный шум, звук вздохов
приглушенных —
То захлебнулась страсть на алом пире тел.
Кусты как бы зверьми возящимися полны.
Там случка черная мятется в мягких льнах,
В пушистом клевере, клубящемся как волны;
Стон страсти зыблется на зреющих полях,
И хриплым звукам спазм псы хором отвечают.
О жарких юных днях мечтают старики.
И те же звуки их у самых ферм встречают:
В хлеву, где возятся испуганно телки,
Где спит коровница на пышной куче сена,
Там для случайных пар уютный уголок,
Там те ж объятия и тех же вздохов пена,
И та же страсть, пока не заблестит восток.
Лишь солнце развернет своих лучей кустарник
И ядрами огня проломит кругозор —
Ржет яро жеребец проснувшийся; свинарник
Шатают кабаны, толкаясь о запор,
Как охмеленные разгулом ночи пьяным.
Помчались петушки, алея гребешком,
И утро все звенит их голосом стеклянным.
И стая жеребят брыкается кругом.
Дерущиеся псы льнут к сукам непокорным;
И грузные быки, взметая пыль хвостом,
Коров преследуют свирепо и упорно.
Тогда, сожженные желаньем и вином,
Кровь чуя пьяную в сердцах, в висках горящих,
С гортанью, сдавленной тугой рукой страстей,
Нашаря в темноте стан жен своих храпящих,
Они, те старики, опять плодят детей.
Перевод А. Корсуна
О, дом, затерянный в глуши седой зимы,
Среди морских ветров, и фландрских дюн, и тьмы!
Едва горит, чадя, светильня лампы медной,
И холод ноября и ночь в лачуге бедной,
Глухими ставнями закрыт провал окна,
И тенью от сетей расчерчена стена.
И пахнет травами морскими, пахнет йодом
В убогом очаге, под закоптелым сводом.
Отец, два дня в волнах скитаясь, изнемог,
Вернулся он и спит. И сон его глубок.
Ребенка кормит мать. И лампа тень густую
Кладет, едва светя, на грудь ее нагую.
Присев на сломанный треногий табурет,
Кисет и трубку взял угрюмый старый дед,
И слышно в тишине лишь тяжкое дыханье
Да трубки сиплое, глухое клокотанье.
А там, во мгле,
Там вихри бешеной ордой
Несутся, завывая, над землей.
Из-за крутых валов они летят и рыщут,
Бог весть какой в ночи зловещей жертвы ищут.
Безумной скачкой их исхлестан небосклон.
Песок с прибрежных дюн стеной до туч взметен…
Они в порыве озлобленья
Так роют и терзают прах,
Что, кажется, и мертвым нет спасенья
В гробах.
О, как печальна жизнь средь нищеты и горя,
Под небом сумрачным, близ яростного моря!
Мать и дитя, старик в углу возле стола —
Обломок прошлого, он жив, но жизнь прошла.
И все-таки ему, хоть велика усталость,
Привычный груз труда влачить еще осталось.
О, как жестока жизнь в глуши седой зимы,
Когда валы ревут и вторят им холмы!
И мать у очага, где угасает племя,
Ребенка обняла дрожащими руками.
Вой ветра слушает, молчит она и ждет,
Неведомой беды предчувствуя приход,
И плачет и скорбит. И дом рыбачий старый,
Как в кулаке гнездо, ноябрь сжимает ярый.
Перевод Валерия Брюсова
Где выезд в поле, где конец
Жилых домов, седой кузнец,
Старик угрюмый и громадный,
С тех пор, как, ярость затая,
Легла руда под молот жадный,
С тех пор, как дым взошел над горном,
Кует и правит лезвия
Терпенья над огнем упорным.
И знают жители селенья,
Те, что поблизости живут
И в сжатых кулаках таят ожесточенье,
Зачем он принял этот труд
И что дает ему терпенье
Сдавить свой гневный крик в зубах!
А те, живущие в равнинах, на полях,
Чьи тщетные слова — лай пред кустом без зверя,
То увлекаясь, то не веря,
Скрывают страх
И с недоверчивым вниманьем
Глядят в глаза, манящие молчаньем.
Кузнец стучит, старик кует
За днями день, за годом год.
В свой горн он бросил крик проклятий
И гнев глухой и вековой;
Холодный вождь безвестных ратей,
В свой горн горящий, золотой
Он бросил ярость, горесть — злобы
И мятежа гудящий рев,
Чтоб дать им яркость молний, чтобы
Им дать закал стальных клинков.
Вот он,
Сомненья чужд и чуждый страха,
Склоненный над огнем, внезапно озарен,
И пламя перед ним, как ряд живых корон;
Вот, молот бросивши с размаха,
Его вздымает он, упрям и напряжен,
Свой молот, вольный и блестящий,
Свой молот, из руды творящий
Оружие побед,
Тех, что провидит он за далью лет!
Пред ним все виды зол — бессчетных,
всевозможных:
Голодным беднякам — подарки слов пустых;
Слепцы, ведущие уверенно других;
Желчь отвердевшая — в речах пророков ложных;
Над каждой мыслью — робости рога;
Пред справедливостью — из текстов баррикады;
Мощь рабских рук, не знающих награды
Ни в шуме городском, ни там, где спят луга;
Деревни, скошенные тенью,
Что падает серпом от сумрачных церквей;
И весь народ, привыкший к униженью,
Упавший ниц пред нищетой своей,
Не мучимый раскаяньем напрасным,
Сжимающий клинок, что все же станет красным;
И право жить и право быть собой —
В тюрьме законности, толкуемой неверно;
И пламя радости и нежности мужской,
Погасшее в руках морали лицемерной;
И отравляемый божественный родник,
В котором жадно пьет сознанье человека;
И после всяких клятв и после всех улик
Все то же вновь и вновь, доныне и от века!
Кузнец, в спокойствии немом,
Не верит хартиям, в которых
Вскрывают смысл иной потом.
В дни действий гибель — договоры!
И он молчит, давно молчит,
Мужскую гордость сжав зубами воли,
Неистовец из тех, кому две доли:
Он мертв падет иль победит!
Чего он хочет — хочет непреклонно,
Круша своим хотением гранит,
Сгибая им во тьме бездонной
Кривые мировых орбит.
И слушая, как снова, снова
Струятся слезы всех сердец, —
Невозмутимый и суровый
Седой кузнец, —
Он верит пламенно, что злобы неизменной,
Глухих отчаяний безмерная волна,
К единому стремлением сильна,
Однажды повернет к иному времена
И золотой рычаг вселенной!
Что должно ждать с оружием в руках,
Когда родится Миг в чернеющих ночах;
Что нужно подавлять преступный крик разлада,
Когда знамена ветер споров рвет;
Что меньше надо слов, но лучше слушать надо,
Чтоб Мига различить во мраке мерный ход;
Что знаменьям не быть ни на земле, ни в небе,
Что бог-спаситель к людям не сойдет,
Но что безмолвные возьмут свой жребий!
Он знает, что толпа, возвысив голос свой
(О, сила страшная, чей яркий луч далеко
Сверкает на челе торжественного Рока),
Вдруг выхватит безжалостной рукой
Какой-то новый мир из мрака и из крови,
И счастье вырастет, как на полях цветы,
И станет сущностью и жизни и мечты.
Все будет радостью, все будет внове!
И ясно пред собой он видит эти дни,
Как если б наконец уже зажглись они:
Когда содружества простейшие уроки
Дадут народам — мир, а жизни — светлый строй;
Не будут люди, злобны и жестоки,
Как волки грызться меж собой;
Сойдет любовь, чья благостная сила
Еще неведома в последних глубинах,
С надеждой к тем, кого судьба забыла;
И брешь пробьет в пузатых сундуках
(Где дремлет золото, хранимое напрасно)
День справедливости, величественно властной;
Подвалы, тюрьмы, банки и дворцы
Исчезнут в дни, когда умрут гордыни;
И люди, лишь себя величащие ныне,
Себялюбивые слепцы,
Всем братьям расточат свои живые миги;
И будет жизнь людей проста, ясна;
Слова (их угадать еще не могут книги)
Все разъяснят, раскроют все до дна.
Что кажется теперь запутанным и темным:
Причастны целому, с своим уделом скромным
Сроднятся слабые; и тайны вещества,
Быть может, явят тайну божества…
За днями день, за годом год
Кузнец стучит, старик кует,
За гранью города, в тиши,
Как будто лезвия души.
Над красным горном наклонен,
Во глубь столетий смотрит он.
Кует, их светом озарен,
Предвидя сроков окончанье,
Клинки терпенья и молчанья.
Перевод Е. Полонской
Широко разлеглась вдали громада тока.
Там стены толстые сияли белизной,
А кров из камыша с соломой — навесной
И с одного уже осыпавшийся бока.
Обвился старый плющ вокруг него высоко.
На крыше голубей гостит залетный рой.
Две скирды высятся твердынею двойной
По сторонам ворот, распахнутых широко.
Летел оттуда гул, как бы от взмаха крыл,
И прерывался он ударом молотил, —
Так слышен шаг солдат под грохот барабанный.
Звук падал и взмывал. Казалось по ночам,
Что сердце мощное всей фермы бьется там,
Баюкая поля той песней непрестанной.
Перевод Е. Полонской
Сегодня день, когда должны
В таверне «Солнца и Луны»
Отпраздновать большое торжество:
Избрание главы и старшины
Всех истинных курильщиков страны, —
Так назовут того,
Кто пред лицом испытанных судей
Огонь поддержит в трубочке своей
Всех доле.
Итак, да будет пиво
Бурливо
И дым послушен воле!
Для любопытных скамьи есть.
Курильщики к столам успели сесть.
Кому же — Фландрии или Брабанту честь?
Пуская дыма выкрутасы,
Уже все курят больше часа
Свой крепкий рубленый табак,
Набитый в трубки до отказа,
Умятый пальцем по два раза —
С любовью, а не кое-как.
Все курят и молчат упорно.
Их много в комнате просторной.
Никто не хочет торопиться,
И каждый на других косится.
Они хозяйственно дымят:
Неведом им азарта пламень;
Лишь слышно, как часы стучат,
Чей маятник — вперед, назад! —
Все тот же повторяет лад,
Да изредка плевки летят
И грузно падают на камень
И так дымили бы они
Еще часы, быть может дни,
Когда бы новички в куренье
Не вывели из наблюдений,
Что их постигнул крах
И что огонь в их трепетных руках
Зачах.
Но ветеранам неизвестен страх!
Пускай извивы дыма
Неведомым пером
Их победителя простое имя
Выводят, может быть, под потолком, —
Они туда и не глядят,
Их взгляд
На трубку устремлен, где светит ясно
Им огонечек красный.
И он один у них в мечтах,
И он всецело в их руках:
Они его томят и нежат,
Затяжки их всё деликатней, реже,
И губы, как тиски,
Сжимают чубуки,
И каждый про себя хитрит,
И каждый свой секрет хранит…
А сколько надобно оглядки,
Чтоб не поблек
До времени веселый огонек,
Зажатый в их ладони хваткой!
Их было десять, стало пять.
Осталось трое. Спасовать
Решает третий, — с поля брани
Уходит он, и вслед несутся залпы брани.
Остались двое: судовщик,
Брабантец, — он уже старик, —
И шорник с рыжей бородою —
Надежда Фландрии, всегда готовый к бою.
Тут начался великий спор.
Народ вскочил, и вся таверна
На мастаков глядит в упор,
А те сидят высокомерно,
Дымя безмолвно, до тех пор,
Пока фламандец вдруг уныло
В головку трубки пальцем ткнул —
И побледнел: зола остыла!
Другой же все еще тянул,
Попыхивал едва приметно,
Пуская голубую тень дымка,
И продолжал игру, пока,
Всех оглянувши свысока,
Не вытряхнул три красных уголька
На ноготь свой, широкий и бесцветный,
И судьи все, восхищены,
В таверне «Солнца и Луны»
За пивом сидя, присудили:
Тому, кто дрался за Брабант
И, проявив уменье и талант,
Фламандца рыжего осилил,
Дать приз. И трубкой наградили
Из пенки с янтарем. А к ней цветы и бант.
Перевод Ф. Мендельсона
Морозит к ночи. На деревьях иней
Алмазами сверкает под луной.
И в чистом небе тучки ни одной:
Плывет луна над белою пустыней.
Как сталь с серебряным узором, черный лед,
И звезды смотрят на реку в печали:
Там лодка вмерзла, весла в плен попали,
Одна, недвижно, но чего-то ждет.
Вдруг сокрушит оковы ледяные
Какой-нибудь герой, и лодку поведет
В моря, где пламенем охвачен небосвод,
В далекий рай, к теплу, в края иные?
А может быть, она обречена
Следить, в безмолвье белом прозябая,
Как птицы вольные над ней за стаей стая
Летят туда, где вечная весна?
Перевод Н. Рыковой
Веселье,
Которое дарит нам зелье,
Хмельной струей
Стекающее в кубок золотой,
Легло на лица светом новым.
Все были братьями, все страстно
рвались в бой.
Веселья ток живой
Мгновенно проходил
По пылким и слепым, по мудрым и суровым.
Но вот один произносил
Под звоны чаш такое слово,
Как будто факел подносил,
И зажигал другого,
И все пылали яростью святой.
В те дни сомнение мятежное, глухое
Тревожило народ и королей покоя
Лишало; веры же гранитная стена —
Как молнией была расколота она.
Так из одной скалы рвались, неутолимо
Враждуя, два ключа: щитом латинским Рима
Стоял Филипп Второй, князей германских меч
Монаха Лютера поклялся оберечь.
За праздничным столом легко текла беседа.
Пророчески одни вещали для соседа,
Как будто их речам внимала вся земля;
Другие, понося Филиппа-короля,
Насмешкой вольною его клеймили зверство:
Костры дымящие, престолы изуверства,
Он воздвигал вокруг престола своего.
Христианином ли теперь считать его?
Безумья черного он сеятель — не мира,
А злая власть его, горящая порфира,
Все города, дворы, селенья захлестнет,
Чтоб наконец поджечь и самый небосвод.
Граф Мансфельд щурился на блеск: в его стакане
Огонь бесчисленных свечей
Пучками собирали грани.
Согласье, думал он, всего сейчас важней:
И, властно требуя всеобщего вниманья,
Вильгельма прославлял Оранского деянья,
И силы тайные, и ум, и дарованья.
Напитки сдабривали остряки
Намеками солеными своими,
Друг друга ловкостью плутующей руки
Дурачили весельчаки.
О, яростный восторг, овладевавший ими,
О, дерзкий этот смех, когда они
Эгмонта возглашали имя,
Победно-грозное в те дни!
Хотелось жить и жить — отважней и полнее.
Вино запенилось в кувшинах и ковшах,
Что лебединые вытягивали шеи.
Мечты неслись вперед на бешеных конях,
И кубки стройные с узорными краями
Гляделись в зеркала широких гладких блюд,
И шелком лоснился и мехом под огнями
И драгоценными поблескивал перстнями
Весь этот знатный люд.
Но тут,
Когда все пламенно мечтали о свободе
И в небо рвались бы, скрывайся в небе враг,
Три раза Генрих Бредероде
На золотой поднос обрушил свой кулак
И подал знак
Толпе проворных слуг, — а те уже готовы, —
И вдруг на пышные покровы,
На скатертей шитье, на лоск и пестроту,
С кувшинов всю эмаль сбивая на лету
И опрокидывая кубки дорогие,
Низверглись миски жестяные,
И плошки, и горшки простые,
Чтоб расхватали их тотчас же господа.
А Бредероде взял убогую котомку,
И плошку осушил до дна, и громко
Промолвил — речь его была, как звон клинков,
Горда:
«Друзья! Они кричат: вы — босяки,
вы — гезы!
Что ж, будем гезами! У нас, у босяков
В сердцах — огонь, в руках — железо
У босяков!»
И вот из уст в уста метнулось это слово,
Как вспышка молнии. И жгуче и сурово
Крылатым каждого овеяло огнем:
Отвага, и задор, и вызов были в нем.
Как знамя и как меч его на подвиг ратный
Нести готовился отныне самый знатный,
Гордец надменнейший уже пленился им.
Оно для недругов — и страх и изумленье.
В него вложили гнев и дерзкое глумленье
Безумные сердца, чей пыл неутолим.
И были донага бестрепетно раздеты
Все души братские, готовые себя
И все свое отдать, дерзая и любя,
Мешая без конца проклятья и обеты.
Делили хлеб, и соль, и доброе вино,
Но в этих игрищах им становилось ясно:
Порыв, горячка, бред, — а все же не напрасно,
Каких бы будущее ни было полно
Еще неведомых сомнений и загадок, —
Они его творят. И эта честь дана
Тому, кто кубок свой кипящий пьет до дна,
Хотя и гибельный бывает у вина
Осадок.
Перевод Г. Шенгели
Вот Лондон, о душа, весь медный и чугунный,
Где в мастерских визжит под сотней жал металл,
Откуда паруса уходят в мрак бурунный,
В игру случайностей, на волю бурь и скал.
Вокзалы в копоти, где газ роняет слезы —
Свой сплин серебряный — на молнии путей,
Где ящерами скук зевают паровозы,
Под звон Вестминстера срываясь в глубь ночей.
И доки черные; и фонарей их пламя
(То веретёна мойр в реке отражены);
И трупы всплывшие, венчанные цветами
Гнилой воды, где луч дрожит в прыжках волны;
И шали мокрые, и жесты женщин пьяных;
И алкоголя вопль в рекламах золотых;
И вдруг, среди толпы, смерть восстает
в туманах…
Вот Лондон, о душа, ревущий в снах твоих!
Перевод Г. Шенгели
Монастыри, —
Всю землю озарял когда-то строй их черный;
В глуби лесной, в выси нагорной,
Горя в лучах зари,
Над ними башни их, как факелы, сверкали;
Созвездия с небес печатями свисали,
И над равнинами, над пеленой озер,
Над деревушками, потупившими взор.
Они стояли в латах
Уставов каменных и догм своих зубчатых.
И думал Рим за всех;
Они же думали для Рима.
Вся жизнь подвластна им — струи потоков тех,
Что пенились в веках, кипя неудержимо.
Везде, из града в град и из села в село,
Простерлось власти их железное крыло.
Народы светлых стран, народы стран туманных —
Размноженная лишь душа монастырей,
Что вкруг Христа плели сеть силлогизмов
льдяных,
Что страх несли в сердца бесстрашных королей.
И ни одна душа в себе раздуть не смела
Жар, где бы пламя их святое не горело.
Тысячелетие они,
Как меч в тугих ножнах, рукою, полной силы,
Хранили бдительно в своих стенах, в тени
Людские пылы.
Текли столетия, — и больше не был ум
Бродилом духа;
Исканья умерли, и страстных споров шум
Был чужд для слуха;
Сомненье, точно зверь затравленный, едва,
Едва металось,
И жалко погибал смельчак, чья голова
Высокой гордостью венчалась.
О, христианский мир, железный как закон,
Чьи догмы западный согнули небосклон, —
Восстав, кто на него направит гнев свой пьяный?
Но был один монах, и страстный и крутой,
Он воли кулаки сжимал в мечте ночной, —
Его послали в мир германские туманы.
Нагие тексты он святыней не считал.
То были жерди лишь, а не вершина древа:
Под мертвой буквою бессильно дух лежал,
И папа во дворце направо и налево
Благословением и небом торговал.
Повсюду вялые опутали покровы
Собора гордого властительный портал,
И золотом попы, как бы пшеницей новой,
Все христианские засеяли поля.
Бесчисленных святых раскинулась опека
Над мукою людской, ее безмерно для;
Но все не слышал бог стенаний человека.
Хоть видел Лютер над собой
Лишь руки сжатые, грозящие бедой,
Хоть посохов взлетала злоба
Над ним, грозя его преследовать до гроба,
Хоть подымались алтари
Грозою догматов и древних отлучений, —
Ничто не сокрушило гений,
Охваченный волной свободных размышлений
В святом предчувствии зари.
Собою будучи, он мир освободил.
Как цитадель, он совесть возносил
Надменно над своей душою,
И библия была не гробом мертвых слов,
Не беспросветною тюрьмою,
Но садом, зыблемым в сиянии плодов,
Где обретал свободно каждый
Цветок излюбленный и вожделенный плод
И избирал себе однажды
Дорогу верную, что к господу ведет.
Вот наконец та жизнь, открытая широко,
Где вера здравая и жаркая любовь,
Вот христианская грядет идея вновь,
И проводник ее — сверкающее око,
Надменность юная, нескованная кровь.
Пускай еще гремит над миром голос Рима, —
Он, Лютер, под грозой собрал свой урожай;
Германская его душа неукротима,
И дрожь природы в ней струится через край.
Он — человек страстей, лишь правду говорящий;
Как виноград, свою он хочет выжать плоть;
Он никогда не сыт; его души гремящей
И радости его ничем не побороть.
Он яростен и добр, порывист, к вере рьяный,
Он противоречив, он ранит как копье,
И реки благости и гнева ураганы
В его душе кипят, не сокрушив ее.
И посреди побед не знает он покоя…
Когда же смерть легла на властное чело,
Казалось, будто ночь простерла над горою
Неодолимое и черное крыло.
Перевод Г.Шенгели
В одеждах цветом точно яд и гной
Влачится мертвый разум мой
По Темзе.
Чугунные мосты, где мчатся поезда,
Бросая в небо гул упорный,
И неподвижные суда
Его покрыли тенью черной.
И с красной башни циферблат,
Где стрелки больше не скользят,
Глаз не отводит от лица
Чудовищного мертвеца.
Он умер оттого, что слишком много знал,
Что, в исступленье, изваять мечтал
На цоколе из черного гранита
Для каждой вещи лик причины скрытой.
Он умер, тайно восприяв
Сок познавательных отрав.
Он умер, пораженный бредом,
Стремясь к величьям и победам,
Он навсегда угас в тот миг,
Когда вскипел закат кровавый
И над его главой возник
Орлом парящим призрак славы.
Не в силах более снести
Жар и тоску смятенной воли
Он сам себя убил в пути,
В цепях невыносимой боли.
Вдоль черных стен, где прячется завод,
Где молотов раскат железный
Крутую молнию кует,
Влачится он над похоронной бездной.
Вот молы, фабрик алтари,
И молы вновь, и фонари,
Прядут, медлительные пряхи,
Сияний золото в тоске и страхе.
Вот камня вечная печаль,
Форты домов в уборе черном;
Закатным взглядом, скучным и покорным,
Их окна смотрят в сумрачную даль.
Вот верфи скорби на закате,
Приют разбитых кораблей,
Что чертятся скрещеньем мачт и рей
На небе пламенных распятий.
В опалах мертвых, что златит и жжет
Вулкан заката, в пурпуре и пемзе,
Умерший разум мой плывет
По Темзе.
Плывет на волю мглы, в закат,
В тенях багряных и в туманах,
Туда, где плещет крыльями набат
В гранит и мрамор башен рдяных,
И город жизни тает позади
С неутоленной жаждою в груди.
Покорный неизвестной силе,
Влачится труп уснуть в вечеровой могиле,
Плывет туда, где волн огромных рев,
Где бездна беспредельная зияет
И без возврата поглощает
Всех мертвецов.