Стихи зарубежных поэтов
Пускай колокола, раскачиваясь мерно,
Скликают парижан к молитве суеверной.
В их легкомысленной и суетной душе
Былая набожность не теплится уже.
Пускай озарена свечами церковь снова,
Пускай у древних плит, у алтаря святого
Свой покаянный лоб священник разобьет, –
Тут христианства нет, оно не оживет.
Тут благоденствует унылый демон скуки.
Повсюду протянул он высохшие руки
И душит сонными объятьями умы.
Чтоб избежать его расположенья, мы
Согласны за полночь распутничать в столице
И с забулдыгами гулять и веселиться;
Мы откликаемся, куда бы ни позвал
Смех сатурналий, наш парижский карнавал.
Когда-то краткое безумье карнавала
Для бедняков одних бездомных ликовало.
Шумел бульвар на их последние гроши,
Ватаги ряженых плясали от души.
Сегодня голытьбы не знает сцена эта,
Для знати бал открыт и для большого света.
Тут именитые теснятся у ворот,
Став подголосками всех рыночных острот.
Затем мыслители, забыв свои ученья
И любопытствуя, где лучше развлеченья,
Являются в театр и похотливо ждут,
Что ныне спляшет чернь, чему учиться тут.
Как это описать, что танец означает?
Здесь пальму первенства распутник получает,
Пока смычок визжит и барабан слегка
Танцоров раскачал под говор кабака,
И в лад мелодии прокуренное горло
Брань непотребную как крылья распростерло.
Все маски сброшены. За ними сброшен стыд.
И женщина глазам пропойц предстоит,
Опьянена толпой, бесстыжая, нагая,
Без околичностей жеманство отвергая.
Мужчина ей мигнет, и женщина встает,
И побежит за ним, и песню запоет,
И обезумеет, и на подмостки прыгнет,
И бросится к нему, и толстой ляжкой дрыгнет.
А тот, кто вызывал ее распутный смех,
Хватает женщину и на глазах у всех,
Как бешеный тритон наяду тащит в воду,
С добычею своей насилует природу,
Изображает срам, которого и зверь
Не в силах выдумать. А между тем теперь
Срамному зрелищу повсюду рукоплещут,
И упиваются им жадно, и трепещут.
Но зал колеблется, чего-то ждет. И вдруг
Открылся общий бал. Схватились сотни рук.
Потом сплелись тела. Неистовым галопом
Мгновенно вымыты подмостки, как потопом.
Пыль поднялась столбом, клубится по углам,
Пыль занавесила миганье тусклых ламп.
Качнулся потолок в глазах безмозглых пьяниц.
Все победила плоть, всех обездушил танец.
Сметает всех и все безумный хоровод.
Так шторм беснуется на ложе пенных вод,
Так ветер сосны гнет, в объятия схватив их,
Так мечется в степи табун кобыл ретивых,
Так львы рычат во рвах… – Но если ты проник
В лихое общество, как робкий ученик,
И слабою рукой упустишь стан подруги, –
Конец! Ты проиграл на этом бранном круге.
И если упадешь, как жалко ни вопи –
Никто не слушает в кружащейся цепи.
Бездействует душа во время пляски страшной.
И мчится хоровод стоногий, бесшабашный,
Несется по телам простертым и едва
Не топчет лучшие созданья божества.
Когда взошла заря и страшный день багровый,
Народный день настал,
Когда гудел набат и крупный дождь свинцовый
По улицам хлестал,
Когда Париж взревел, когда народ воспрянул
И малый стал велик,
Когда в ответ на гул старинных пушек грянул
Свободы звучный клик, –
Конечно, не было там видно ловко сшитых
Мундиров наших дней, –
Там действовал напор лохмотьями прикрытых,
Запачканных людей,
Чернь грязною рукой там ружья заряжала,
И закопченным ртом,
В пороховом дыму, там сволочь восклицала:
«……умрем!»
А эти баловни в натянутых перчатках,
С батистовым бельем,
Женоподобные, в корсетах на подкладках,
Там были ль под ружьем?
Нет! их там не было, когда, все низвергая
И сквозь картечь стремясь,
Та чернь великая и сволочь та святая
К бессмертию неслась.
А те господчики, боясь громов и блеску
И слыша грозный рев,
Дрожали где-нибудь вдали, за занавеской
На корточки присев.
Их не было в виду, их не было в помине
Средь общей свалки там,
Затем, что, видите ль, свобода не графиня
И не из модных дам,
Которые, нося на истощенном лике
Румян карминных слой,
Готовы в обморок упасть при первом крике,
Под первою пальбой;
Свобода – женщина с упругой, мощной грудью,
С загаром на щеке,
С зажженным фитилем, приложенным к орудью,
В дымящейся руке;
Свобода – женщина с широким, твердым шагом,
Со взором огневым,
Под гордо реющим по ветру красным флагом,
Под дымом боевым;
И голос у нее – не женственный сопрано:
Ни жерл чугунных ряд,
Ни медь колоколов, ни шкура барабана
Его не заглушат.
Свобода – женщина; но, в сладострастье щедром
Избранникам верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
Ей нравится плебей, окрепнувший в проклятьях,
А не гнилая знать,
И в свежей кровию дымящихся объятиях
Ей любо трепетать.
Когда-то ярая, как бешеная дева,
Явилась вдруг она,
Готовая дать плод от девственного чрева,
Грядущая жена!
И гордо вдаль она, при криках исступленья,
Свой простирала ход
И целые пять лет горячкой вожделенья
Сжигала весь народ;
А после кинулась вдруг к палкам, к барабану
И маркитанткой в стан
К двадцатилетнему явилась капитану:
«Здорово, капитан!»
Да, это все она! она, с отрадной речью,
Являлась нам в стенах,
Избитых ядрами, испятнанных картечью,
С улыбкой на устах;
Она – огонь в зрачках, в ланитах жизни краска,
Дыханье горячо,
Лохмотья, нагота, трехцветная повязка
Чрез голое плечо,
Она – в трехдневный срок французов жребий вынут!
Она – венец долой!
Измята армия, трон скомкан, опрокинут
Кремнем из мостовой!
И что же? о позор! Париж, столь благородный
В кипенье гневных сил,
Париж, где некогда великий вихрь народный
Власть львиную сломил,
Париж, который весь гробницами уставлен
Величий всех времен,
Париж, где камень стен пальбою продырявлен,
Как рубище знамен,
Париж, отъявленный сын хартий, прокламаций,
От головы до ног
Обвитый лаврами, апостол в деле наций,
Народов полубог,
Париж, что некогда как светлый купол храма
Всемирного блистал,
Стал ныне скопищем нечистоты и срама,
Помойной ямой стал,
Вертепом подлых душ, мест ищущих в лакеи,
Паркетных шаркунов,
Просящих нищенски для рабской их ливреи
Мишурных галунов,
Бродяг, которые рвут Францию на части
И сквозь щелчки, толчки,
Визжа, зубами рвут издохшей тронной власти
Кровавые клочки.
Так вепрь израненный, сраженный смертным боем,
Чуть дышит в злой тоске,
Покрытый язвами, палимый солнца зноем,
Простертый на песке;
Кровавые глаза померкли: обессилен,
Свирепый зверь поник,
Раскрытый зев его шипучей пеной взмылен,
И высунут язык.
Вдруг рог охотничий пустынного простора
Всю площадь огласил,
И спущенных собак неистовая свора
Со всех рванулась сил;
Завыли жадные, последний пес дворовый
Оскалил острый зуб
И с лаем кинулся на пир ему готовый,
На недвижимый труп.
Борзые, гончие, легавые, бульдоги –
Пойдем! – и все пошли:
Нет вепря – короля! Возвеселитесь, боги!
Собаки – короли!
Пойдем! Свободны мы – нас не удержат сетью,
Веревкой не скрутят,
Суровой сторож нас не приударит плетью,
Не крикнет: «Пес! Назад!»
За те щелчки, толчки хоть мертвому отплатим:
Коль не в кровавый сок
Запустим морду мы, так падали ухватим
Хоть нищенский кусок!
Пойдем! – и начали из всей собачьей злости
Трудиться что есть сил;
Тот пес щетины клок, другой – обглодок кости
Клыками захватил,
И рад бежать домой, вертя хвостом мохнатым,
Чадолюбивый пес:
Ревнивой суке в дар и в корм своим щенятам
Хоть что-нибудь принес;
И, бросив из своей окровавленной пасти
Добычу, говорит:
«Вот, ешьте: эта кость – урывок царской власти,
Пируйте – вепрь убит!»
Мы потеряли все – все, даже смех беспечный,
Рожденный радостью и теплотой сердечной,
Тот заразительный, тот предков смех шальной,
Что лился из души кипучею волной
Без черной зависти, без желчи и без боли, –
Он, этот смех, ушел и не вернется боле!
Он за столом шумел все ночи напролет,
Теперь он одряхлел, бормочет – не поет,
И лоб изрезали болезненные складки.
И рот его иссох, как будто в лихорадке!
Прощай, вино, любовь, и песни без забот,
И ты, от хохота трясущийся живот!
Нет шутника того, чей голос был так звонок,
Который песни мог горланить в честь девчонок;
Нет хлестких выкриков за жирной отбивной,
Нет поцелуев, нет и пляски удалой,
Нет даже пуговок, сорвавшихся с жилета,
Зато наглец в чести, дождался он расцвета!
Тут желчи океан и мерзость на виду,
Тут скрежет слышится зубовный, как в аду.
И хамство чванится гнуснейшим безобразьем,
Затаптывая в грязь того, кто брошен наземь!
О добрый старый смех, каким ты шел путем,
Чтоб к нам прийти с таким наморщенным челом!
О взрывы хохота, вы, как громов раскаты,
Средь стен разрушенных звучали нам когда-то,
Сквозь золотую рожь, сквозь баррикадный дым
Вы отбивали такт отрядам боевым,
И славный отзвук ваш услышать довелось нам,
Когда со свистом нож по шеям венценосным
Скользил… И в скрипе тех тележек, что, ворча,
Влачили королей к корзинке палача…
Да, смех, ты был для нас заветом и примером,
Что нам оставлен был язвительным Вольтером!
А здесь мартышкин смех, мартышки, что глядит,
Как молот пагубный все рушит и дробит,
И с той поры Париж от хохота трясется!
Все разрушается, ничто не создается!
Беда у нас тому, кто честным был рожден
И дарованием высоким награжден!
Стократ беда тому, чья муза с дивным рвеньем
Подарит своего любимца вдохновеньем,
И тут же, отрешась от низменных забот,
Туда, за грань небес, направит он полет, –
Смешок уж тут как тут, весь злобою пропитан,
Он сам туда не вхож, но с завистью глядит он
На тех, кто рвется ввысь, и свой гнилой плевок
На райские врата наложит, как замок;
И муза светлая, что, напрягая силы,
Навстречу ринулась к могучему светилу,
Чтоб в упоительном порыве и мечте
Спеть вдохновенный гимн нетленной красоте,
Теперь унижена, с тоскою и позором,
С понурой головой и потускневшим взором
Летит обратно вниз, в помойку наших дней,
В трущобы пошлости, которых нет гнусней
И там кончает век, рыдая от бессилья
И волоча в грязи надорванные крылья.
Будь славен, Рафаэль, будь славен, яркий гений!
Твой юношеский пыл, твой ясный дар я чту.
Везде, где чувствуют, где любят красоту,
Да воспоет тебя поток благословений!
Я не видал лицо бледней и совершенней,
Прекрасней – волосы, священней – чистоту;
Подобно лебедю, ты смотришь в высоту,
Готовый взвиться ввысь стезею откровений.
Нет, ни один их тех, кто хоть единый раз
Изведал власть твоих богоподобных глаз,
Не сможет позабыть черты твои святые;
Ты белой лилией царишь у них в сердцах,
Как ангел, день и ночь поющий в небесах,
Или как новый сын заступницы Марии.
Какая надобность в картинах, что широко
История рисует нам?
В чем смысл ее страниц, крутых ее уроков,
Навеки памятных сынам, –
Когда воскрешены все крайности, все беды,
Все заблуждения времен
И путь, которым шли на гибель наши деды,
Так рабски нами повторен?
О жалкие глупцы! Июльский день был ярок.
И, увенчав чело листвой,
Мы пели, полные воспоминаний ярых,
Мотив свободы огневой.
Ее священный хмель звучал в раскатах хора,
Но мы не знали, что таит
Вторая встреча с ней. Не знали мы, как скоро
За все расплата предстоит.
Нам снился светлый день, безоблачно-прозрачный,
Густая летняя лазурь.
А время хмурилось, оно дышало мрачно
Дыханием грядущих бурь.
История отцов нам заново предстала;
Кровь жертвенная потекла.
Дрожали матери. Всю ночь свинцом хлестало.
Тревога грозная росла.
Мы увидали все: и пошлость, и распутство,
И низменнейшую корысть,
И грязь предательства, и грубое искусство
Любому горло перегрызть,
И мщенье черное, и подлое бесчестье,
И усмиренье мятежа,
И штык, пронзивший мать, пронзивший с нею вместе
Дитя, прильнувшее, дрожа.
И поднялась тогда над веком вероломным
Злодейства прежнего рука
Как доказательство, что мир в пути огромном
Не сдвинулся на полвершка.
Каким бы трауром судьба ни омрачала
Тот край, что дважды мир заставил быть иным,
Каких бы зол и бед душа его ни знала, –
Без грусти, без тоски нельзя расстаться с ним!
Покинув райский сад, пойду, тоской томим,
Еще раз в горы я, на их хребты и стены,
Чтоб перед взором вновь раскинулись моим
Равнины и холмы, чьи дали неизменны.
Но холод в грудь проник и леденит мне вены,
Теснится в сердце вздох, как будто иссушил
В полях Италии я самый вдохновенный
Ветвей моих росток, цветенье юных сил.
И на родной груди богини загорелой
Всю жизнь, весь юный пыл растратил до предела.
Когда с отчизною своей прощались мы,
Взволнованным очам в последний раз предстали
Зеленые луга, прекрасные холмы,
Тропинки, родники, пленительные дали,
Крутые берега, обширные леса.
Где тихо спят ветра, иных забот не зная,
Где на ветвях лежит жемчужная роса…
О Эрин дорогой! Земля моя родная!
Но все же сердце пусть сожмет клешня тоски,
Пусть нет прекраснее земли на целом свете, –
На парусных судах уходят бедняки,
Мужчины, женщины и маленькие дети.
Прочь от отчизны, прочь! Здесь беспощаден гнет
Богатой Англии, страны великолепья,
Что уделила нам от всех своих щедрот
Лишь корку черствую да жалкие отрепья.
В чужие закрома несет ирландский жнец
Зерно своих полей, принижен и печален, –
И состригают шерсть не с наших ли овец
Для прославления британских сукновален?
Так отчего же нам в отчизне места нет?
Сосцы родной земли неужто оскудели?
И навсегда ли мы – о, где найти ответ? –
От милых берегов плывем, не зная цели?
Но дует чуждый вихрь со слишком давних пор
Из поля пахоты он сделал поле брани,
И обратил его безжалостный напор
Мою страну в оплот раздоров и страданий,
Презренья и вражды… И так тяжел ярем,
Что неизбежно день наступит, я уверен,
Когда земля моя прогнется, а затем
Огромная волна поглотит милый Эрин!
И лишь деревьям здесь дано подняться в рост
Как счастливы они! И как им сердце радо!
О незабвенный край, где гомон птичьих гнезд
Вплетается в шаги пасущегося стада,
Где радостен восход и где закат красив,
Где сладок аромат лугов неистребимый,
Где ручейки журчат по склонам, оросив
Прекрасные холмы Ирландии любимой!
По саду я гулял один.
Там белой шапкой цвел жасмин,
И мне шептали из куртин
Цветов махровые макушки:
«Нарви букет своей подружке!»
Подружке?
Боль моя горька!
Она забыла простака!
Защелкал песен властелин
В саду, где буйно цвел жасмин,
И в каждой песне был зачин:
«Учи коленца, завитушки,
Чтоб угодить своей подружке!»
Подружке?
Боль моя горька!
Она забыла простака!
Певец пернатый и жасмин!
Не заглушат моих кручин
Ни сладость ваших пьяных вин,
Ни звонких песен побрякушки!
Нет у меня моей подружки!
Подружки
Нет у простака!
И боль в душе моей горька!
«Солдат! Иди вперед, сгибайся и молчи!
Ровней держите строй, вояки-палачи!
В лохмотья превратить нетрудно будет спины
Нарушивших закон военной дисциплины».
И гордый человек, дитя твое, Творец,
Не смея глаз поднять, предчувствуя конец,
Бредет, меняя речь на стоны междометий,
И синий студень плеч, как осы, жалят плети.
Ужасный инструмент взлетает вновь и вновь,
И, выход отыскав, фонтаном хлещет кровь,
О Альбион! Ужель не знаешь ты твердыни,
Где этой пытке честь не подвергают ныне?
Не знаешь, что костры, где корчились тела,
Гуманность наших дней водою залила?
Что дыбы тех времен, когда ярмо страданья
Влачил усталый раб под гнетом наказанья,
Сегодня сожжены и превратились в прах?
Тебе ль того не знать? Но снова гнев в сердцах-
Твоя античная жестокость пробуждает.
Увы! Не только там, где рабство процветает,
Касаясь черных спин, владычествует плеть, –
И дома у себя ты можешь лицезреть,
Как бьет твоих детей закон своей дубиной,
Как за малейший грех у дочери невинной,
Которая тебе приносит в дар не лесть –
Кровь чистую свою, – он отнимает честь,
О мудрый Альбион! О римская матрона!
Не время ль обуздать всевластие закона
И уничтожить плеть, не думая о том,
Что скажет гордый пэр в парламенте твоем?
Спеши же, Альбион, чтоб в новые скрижали
Бесчувственность твою потомки не вписали,
Чтоб громогласно всем герольд не объявил,
Что ты во лжи клинок закона закалил,
Что трона твоего пурпурные покровы
Клевретов сатаны от глаз скрывать готовы!
Твой доблестный солдат, твой бастион живой,
Тебе свои права отдав своей рукой,
Покорен, словно бык. И воплощенье ада –
Церковников толпа – на бойню гонит стадо,
Которое, травой набивши свой живот,
Под щелканье бичей неспешно в рай бредет.
Ни кротостью, ни негой ясной
Черты любимых муз не привлекают нас.
Их голоса звучат сурово и пристрастно,
Их хор разладился, у каждой свой рассказ.
Одна, угрюмая, как плакальщица, бродит
В ущельях диких гор, у брега волн морских.
С гробницы короля другая глаз не сводит,
Владыкам сверженным свой посвящает стих,
Поет на тризнах роковых.
А третья, наконец, простая дочь народа,
Влюбилась в город наш, в его тревожный ад,
И ей дороже год от года
Волненье площадей и залпы с баррикад,
Когда, грозней, чем непогода,
Шлет Марсельеза свой рыдающий раскат.
Читатель-властелин, я с гордой музой этой
Недаром встретился в крутые времена,
Недаром с той поры мерещится мне где-то
На людной улице она.
Другие музы есть, конечно,
Прекрасней, и нежней, и ближе к дали вечной,
Но между всех сестер я предпочел ее,
Ту, что склоняется к сердцам мятежным близко,
Ту, что не брезгует любой работой низкой,
Ту, что находит жизнь в любой грязи парижской,
Чтоб сердце вылечить мое.
Я тяжкий выбрал труд и не знавался с ленью.
На горе голосам, звучащим все грозней,
Хотел я отвратить младое поколенье
От черной славы наших дней.
Быть может, дерзкое я выбрал направлены,
Махины, может быть, такой
Не сдвину и на пядь слабеющей рукой
Но если жизнь пройдем мы розно,
Мы оба, дети городов, –
Пусть муза позовет, ответить я готов,
Откликнуться готов на этот голос грозный!
Читатель-властелин, пусть я замедлю шаг,
Но праведные изреченья
Вот этих медных губ звучат в моих ушах.
Пусть наши партии, постыдно оплошав,
Равно повинны в преступленье –
Но пред лицом вседневных зол
Поэт узнал свое гражданское значенье:
Он – человечества посол.
1
О муза милая, подруга Еврипида!
Как белая твоя осквернена хламида.
О жрица алтарей, как износила ты
Узорчатый наряд священной красоты!
Где медный блеск волос и важные котурны,
Где рокот струн твоих, торжественный и бурный,
Где складки плавные хитона твоего,
Где поступь важная, где блеск и торжество?
Где пламенный поток твоих рыданий, дева,
Божественная скорбь в гармонии напева?
Гречанка юная, мир обожал тебя.
Но, чистоту одежд невинных загубя,
Ты в непотребные закуталась лохмотья.
И рынок завладел твоей безгрешной плотью.
И дивные уста, что некогда могли
На музыку небес откликнуться с земли, –
Они открылись вновь в дыму ночных собраний
Для хохота блудниц и для кабацкой брани.
2
Погибла, кончилась античная краса!
Бесчестие, скосив угрюмые глаза,
Открыло балаган для ярмарочной черни.
Театром в наши дни зовут притон вечерний,
Где безнаказанно орудует порок,
Любому зрителю распутник даст урок.
И вот по вечерам на городских подмостках
Разврат кривляется в своих дешевых блестках.
Изображается безнравственный роман,
Гнилое общество без грима и румян.
Здесь уваженья нет ни к старикам, ни к женам.
Вы, сердцем чистые, вы в городе прожженном
Краснейте от стыда, не брезгуйте взглянуть
На бездну города сквозь дождевую муть,
Когда туман висит в свеченье тусклом газа.
Полюбопытствуйте, как действует зараза!
Вот потная толпа вливает свой поток
В битком набитый зал, где лампы – как желток,
И, не дыша, дрожа, под взрывы гоготанья
Сидит и слушает и одобряет втайне
Остроты палача и напряженно ждет,
Чтобы под занавес воздвигли эшафот.
Полюбопытствуйте, как под отцовским оком
Дочь нерасцветшая знакомится с пороком,
Как дама на софе показывает прыть,
Поднявши кринолин, чтоб ножку приоткрыть,
Как действует рука насильника, как просто
Сдается женщина на ложь и лесть прохвоста.
А жены, доглядев конец грязнейших дрязг,
Вздыхают и дрожат от жажды новых ласк
И покидают зал походкою тягучей,
Чтоб изменить мужьям, лишь подвернется случай.
Вот для чего чуму и все, что смрадно в ней,
Таит в нагих ветвях искусство наших дней.
Вот чем по вечерам его изнанка дышит,
Каким зловонием Париж полночный пышет.
Сухое дерево поднимет в синеву
Свою поблекшую и желтую листву.
И если тощий плод сорвется с гулких веток,
Как те, что падали в Гаморре напоследок,
Опадыш никому не сладок и не мил,
Он только прах сухой, он до рожденья сгнил.
3
Наверно, рифмачам бульварным невдомек,
Что пошлый балаган разрушить нравы смог.
Наверно, невдомек, что их чернила разом
Марают сердце нам и отравляют разум.
О, равнодушные, – у них и мысли нет,
Что мерзок гражданам безнравственный поэт.
Им слез не проливать, не ощутить презренья
К творенью своему, – бесчестному творенью.
Им не жалеть детей, которым до конца
Придется лишь краснеть при имени отца!
Нет! Их влечет барыш, их деньги будоражат,
И ослепляют взгляд, и губы грязью мажут.
Нет! Деньги, деньги – вот божок всевластный тот,
Который их привел на свалку нечистот,
Толкнул их в эту грязь и, похотью волнуя,
Велел им растоптать отца и мать родную.
Презренные! Пускай закон о них молчит,
Но честный человек их словом обличит.
Презренные! Они стараются искусно
Мечту бессмертную скрыть клеветою гнусной, –
Божественную речь и все, в чем есть душа,
Искусство мощное тираня и глуша,
Пустили по земле чудовище-калеку,
Четырехлапый бред, обломок человека, –
Он тянет жалкие культяпки напоказ,
Все язвы обнажив для любопытных глаз.
Как грустен облик твой и как сухи черты,
О Микеланджело, ваятель дивной силы!
Слеза твоих ресниц ни разу не смочила, –
Как непреклонный Дант, не знал улыбки ты.
Искусству отдавал ты жизнь и все мечты.
Свирепым молоком оно тебя вспоило,
Ты, путь тройной свершив, до старости унылой
Забвенья не нашел на лоне красоты.
Буонарроти! Знал одно ты в жизни счастье;
Из камня высекать виденья грозной страсти,
Могуществен, как бог, и страшен всем, как он.
Достигнув склона дней, спокойно-молчаливый,
Усталый старый лев с седеющею гривой,
Ты умер, скукою и славой упоен.
Только детям италийской
И германской стороны
Песни лириков слышны,
Трепетанье струн им близко,
А Британии сыны
Позабыли песен звуки:
Если струн коснутся руки,
Им в ответ начнет греметь
Только сумрачная медь.
Мать гармонии всемирной,
Полигимния, не лирный
Звон, а грубый лязг и вой
Породила в наши годы.
И гудят, гудят заводы
В устрашение природы
Гимн могучий, мировой.
Так обратитесь в слух, внимайте песне ветра,
Вы, дети стран других, и ты, Европа вся!
Фабричных городов клокочущие недра
Вздымают пыль столбом и расточают щедро
Кричащие людские голоса.
Рыданья долгие и вздохи к вам неся,
Гуляет по свету, бродяжничает ветер.
Так вот услышьте, все народы, и ответьте,
Найдется ль музыка на свете
Мрачнее этой и страшней?
Тысячеустая, – все молкнет рядом с ней.
Так мощен этот гул и так инструментован,
Что чуется в нем медь, мерещится чугун.
Как будто шпорами язвимый, неподкован,
Храпит и фыркает бесчисленный табун.
Как будто бык мычит, на привязи тоскуя,
В котлах бушует пар. Пустив струю густую,
Выталкивает он два поршня. И вослед
Колеса вертятся, и перебоев нет.
В невидимом для глаз, отчаянном круженье
Снует бесчисленных катушек хоровод.
Смертельный посвист их, змеиное их жженье
Все те же день и ночь – никто их не прервет.
Визг облаков сцепленных, железных лап объятья,
Зубчатых передач скрипенье в перекате,
Шум поршней, свист ремней и вечный гул окрест, –
Вот эта музыка, вот дьявольский оркестр,
В чьих звуках потонул стон чернолицых братьев,
Существ едва живых и видимых едва,
Глухие, вялые, чуть слышные слова:
Рабочий
Хозяин! Видишь, как я бледен,
Как после стольких лет труда
Спина согнулась, мозг изъеден, –
Мне нужен сон хоть иногда.
Измучен я дешевой платой.
За кружку пива, за рагу,
За блузу новую могу
На всякий труд пойти проклятый.
Пускай чахотка впереди,
Пускай огонь горит в груди,
Пускай хоть сотня лихорадок
В мозгу пылает ярче радуг,
Пускай умру, пускай жена
С детьми на смерть обречена,
Но в землю лечь со мной нельзя им,
Возьми же их себе, хозяин!
Дети
О мать, до чего наша жизнь тяжела!
Нам фабрика легкие с детства сожгла.
Мы вспомним деревню свою, умирая.
Ах, если б добраться до горного края,
До поля, где пахарь в сторонке глухой
Проходит по пашне со ржавой сохой.
Ах, если б пасти у холмистого склона
На травке зеленой овечьи стада!
Ах, как бы согрело нас солнце тогда,
И, вольно дыша у ложбины зеленой,
Сбежав от машины тупой, раскаленной,
Уснем, надышавшись душистой травой,
Уйдем мы, как овцы, в траву с головой.
Мать
Кричите, дети, плачьте! Долей черной
Униженные с самых малых лет,
Кричите, плачьте! На земле просторной
От века нам животные покорны,
Но и для них такого ига нет.
Придет ли срок корове отелиться,
Ее ведут в сухой и теплый хлев,
В хлеву солома чистая стелится,
Корова мирно ждет, отяжелев.
А я… Пускай набухнет грудь тугая,
Пускай ребенок, лоно раздвигая,
Рвет плоть мою! И часа не дадут!
Тобой навек машины завладели, –
Гляди, – их пасти пышут там и тут,
Следи, чтоб их ручищи не задели
Созданье божье в материнском теле!
Хозяин
Всем, кто не хочет знать труда,
Плохим работникам – беда!
Всем, кто не поспевает к сроку,
Всем, от кого мне мало проку,
Лентяям, лодырям, больным –
Беда! Не будет хлеба им.
Ни слез, ни жалоб, ни упрека!
Колеса в ход, и руки в ход!
Пускай работает завод.
Всех конкурентов разгоняя,
Все рынки мира наводняя, –
Хочу, чтоб ткань моя дрянная
Одела бы весь род людской,
А золото лилось рекой!
И снова этот гул крепчает миг от мига.
Котлы кипят и ждут, чтоб поршнями задвигать,
Как будто великан отплясывает джигу,
Вколачивая в мир два крепких каблука.
Раскачанный рычаг коснулся рычага –
И тысячи колес от гонки центробежной
Визжат пронзительно. И гибнут безнадежно
Людские голоса средь этой тьмы безбрежной,
Слабеют жалкие биения сердец,
Как с бурей бьющийся и тонущий пловец.
О, ни глухой раскат прибоев беспокойных,
Ни мощный вой собачьих свор,
Ни вздохи тяжкие седых верхушек хвойных,
Когда над бурей гнется бор,
Ни жалкий крик солдат, что в беспощадных войнах
Не встанут на последний сбор,
Ни в яви, ни в бреду нет голосов, достойных
В ужасный этот влиться хор.
Да! Ибо в этом трубном хоре,
В скрипичных голосах, настроенных не в лад,
Не оратория звучит, а черный ад.
Тут алчность черная и нищенское горе
Не могут спеться и кричат.
А вы, счастливые сыны благого края!
Вам музыка цветет, как роза, обагряя
Ярчайшим блеском утренние сны,
И дышит свежестью и сладостью весны.
Вас многие сочтут в сей жизни быстротечной
Толпой изнеженной, ленивой и беспечной
За то, что так легко, без скуки и невзгод,
Дыша амврозией и опьяняясь вечно,
Вы празднуете жизнь уже который год.
Вы, граждане Италии счастливой,
Красавцы кроткие, как мир ваш негой полн,
Как безмятежны очертанья волн!
Вам мир завидует ревнивый.
А северян одна гордыня леденит.
Пускай же целый мир бушует и звенит,
Пускай свои дары швыряет благосклонно
Ему Промышленность из урны златодонной!
Вас, дети бедности, она не соблазнит.
Зачем же вам менять богиню дорогую,
Возлюбленную вашу – на другую,
На ту, что утешать пытается, торгуя,
Но чаще бедами вселенную дарит,
Повсюду войнами гражданскими горит, –
Где ради пятака, под вой титанов злобных,
Один использует мильон себе подобных.
Вы, следопыты тайн, хранимых божеством,
Господствующие над косным веществом,
Создатели машин, потомки Прометея,
Стихии укротив и недрами владея,
Вы подчинили их владычеству ума.
И славит деспотов природа-мать сама.
И дочь ее земля так жертвенно-бесстрастно
Все клады вам вручить заранее согласна
И позволяет рыть, дробить и мять себя,
Свои бесценные сокровища губя, –
Ну что ж! Титанам честь. Я славлю ваше племя!
Но и сообщников я вижу в то же время,
И Гордость среди вас я вижу и Корысть,
Они готовятся вам горло перегрызть.
У них есть мощные и бешеные слуги, –
До срока под ярмом, до времени в испуге.
Но к мятежу зовут их злые голоса,
Но грозный их огонь ударит вам в глаза.
И вырвутся они, как хищники из клеток,
И прыгнут на своих хозяев напоследок,
Слепые чудища накинутся на вас,
От ваших мук еще жесточе становясь.
Какой же вы лихвой заплатите за недра,
Что раскрывала вам сама природа щедро!
Каким тягчайшим злом иль хитростью какой
Искупите вы нож в ее груди нагой!
Настанет черный день, он мертвых не разбудит!
Так ни одна из войн убийственных не кутит,
Народы целые сойдут живыми в ад.
Обломки туловищ под облака взлетят.
Тела раздавленных, попавших под колеса,
Под шестерни машин, низвергнутся с откоса.
Все пытки, наконец, что Дант изобретал,
Воскреснув, двинутся на городской квартал,
Наполнят каждый дом и двор рекою слезной!
Тогда поймете вы, поймете слишком поздно:
Ты хочешь царствовать среди огня и волн, –
Будь мудрым, словно бог, будь благодати полн.
Божественный огонь, что знанием назвали,
Употреблен во зло, раздуешь ты едва ли.
Враг низменных страстей, он не позволит впредь
Вам деньги загребать и в чванстве ожиреть.
Нет! Знанье на земле дается человеку
Для целей праведных, для чистых дел от века, –
Чтоб уменьшались тьмы несчетных бед и зол,
Вершащих над людьми свой черный произвол,
Чтоб исцелился ум от грубых суеверий,
Чтоб человек открыл все тайники и двери,
Чтоб язвы нищеты исчезли без следа,
Чтоб радовался тот, кто не жалел труда, –
Вот в чем могущество и существо познанья! –
Смиренно чтите их! Иначе в наказанье
Орудье выскользнет из неумелых рук
И сразу в мстителя преобразится друг.
Машина, смертные, в работе человечьей –
Как богатырь Геракл, боец широкоплечий,
Геракл, на высях гор и в глубине лесов
Разящий подлых змей и кровожадных львов,
Друг, осушающий туман болот прибрежных
И укрощающий волненье рек мятежных.
С дубинкою в руках, с колчаном за спиной
Он облегчает нам тяжелый труд земной.
Но этот же Геракл оглох от пенья фурий,
По всей Фессалии прошел он дикой бурей.
Шла кровь из мощных жил, раздувшихся на лбу,
С природой-матерью он затевал борьбу.
Напрягши мускулы, согнувши бычью выю,
Он за волосы влек громады вековые,
Расшатывал дубы и сосны корчевал.
И сына милого Геракл не узнавал.
Схватил он мальчика ручищею железной,
Страх, жалобы и плач – все было бесполезно.
Ребенка трижды он взметнул над головой
И в пропасть черную швырнул подарок свой!
Ах, есть ли что для нас ужасней и грустней,
Чем это зрелище, давящее, как своды:
Божественный народ под бременем невзгоды,
Таланты юные, что гибнут в цвете дней!
Мазаччио, ты жил в век горя и скорбей,
Дитя, рожденное для счастья и свободы,
Твой облик говорит про горестные годы;
Сведенный скорбью рот и мрачный блеск очей.
Но смерть твоя пришла и кисть остановила.
На небесах искусств ты – яркое светило,
Звезда, взошедшая, чтоб тотчас же упасть!
От яда ты погиб и юным и любимым.
Но все равно тебя огнем неотвратимым
Сожгла бы гения мучительная страсть!
В безмерности равнин так сказочно-громаден,
Что птица облететь его не может за день,
Являет пришлецу он издали хаос
Лачуг, домов, дворцов, то кинутых вразброс,
То в груды сваленных, сцепившихся упрямо;
Лес труб, венчающих промышленные храмы
И ввысь – из глубины их жаркого нутра –
Дым извергающих с утра и до утра;
Шпили и купола над каменным хаосом,
Сквозящие в пару, холодном и белесом;
Низины, где река, под сеткою дождя,
Весь ужас адских вод на память приводя,
Струит свой черный ил, крутясь меж берегами;
Мосты, подпертые гигантскими быками,
Сквозь арки, как колосс Родосский, там и сям
Дающие проход бесчисленным судам;
Волна зловонная, несущая в предместьях
Богатства дальних стран, чтоб сызнова унесть их;
И верфей суета, и склады, чье нутро
Могло б весь мир вместить и все его добро;
Затем ненастный свод, зловещих туч барьеры,
И солнце, как мертвец, одетый в саван серый,
Иль в ядовитой мгле порой, как рудокоп,
Который кажет нам свой закоптелый лоб;
И, наконец, народ, средь грохота и шума
Влачащий дни свои покорно и угрюмо
И по путям прямым, и по путям кривым
Влекомый к золоту инстинктом роковым.
Я не могу не петь
Весной, когда тепло и влага
Древесный ствол, очам на благо,
Спешат в листву одеть
И, приготовясь зеленеть,
Луга и рощи в песнях многословных
О радостях любовных
Не устают все время петь.
Я не могу не петь
В разгаре летней благодати,
Когда девицам от объятий
Не терпится сомлеть
И любо всем в дуду дудеть,
Играть на тамбурине и волынке
И вместе по старинке
Под шум и хохот песни петь.
Я не могу не петь,
Когда весь мир заледенелый
Стоит одетый в саван белый,
И свищет ветра плеть,
И любо у печи сидеть,
Мурлыча песни, девкам полусонным,
А малышам неугомонным –
Под колыбельную сопеть.
Да будем вечно петь,
Да будем в песнях песню славить:
Она умеет позабавить,
Умеет обогреть.
Реке стихов не обмелеть!
Утратит силу мудрость Цицерона,
А песне – литься неуклонно,
Строке Горация – не тлеть!
Угольщику, видно,
В жизни повезло!
Всякому завидно
Наше ремесло –
С ремеслом нам, видно,
По-вез-ло!
Мал и неказист шалаш
Из ветвей древесных,
Но отраден отдых наш
В этих стенах тесных.
Из травы мягка кровать,
Пьян напиток в жбане:
Выпьешь – легче начинать
Дело с самой рани.
Свистнет славка – и встаешь:
В небе чуть светает,
И в руках садовый нож
Зайчиков пускает.
Хлеб нарежешь на траве –
И слетятся птицы
С самой быстрой во главе
Хлебом поживиться.
А когда к исходу дня
Роща онемеет,
Сядем тихо у огня,
Где вязанки тлеют:
Кто закурит, кто споет –
Лес напеву вторит,
Сон невидимо придет
И до утра сморит.
Мы как смоль, черны лицом.
Но белы душою.
Кто нас видел, тот потом
Помянет хвалою:
Бури хлещут, ливни льют,
Пешеходов многих
Защитил и спас приют
Шалашей убогих!
Угольщику, видно,
В жизни повезло.
Всякому завидно
Наше ремесло –
С ремеслом нам, видно,
По-вез-ло!
Привет, Флоренции великий сын! Твой лик
С крутым высоким лбом, с волнистой бородою
Прекрасней для меня могущества владык,
И я, восторга полн, склоняюсь пред тобою!
Что честь, добытая кровавою войною,
Перед сокровищем души твоей, старик?
Что лавры тщетные и почести герою
Пред дивной порослью искусств и мудрых книг?
Почет, почет тебе! Твой животворный гений
Фантазии полет и мудрость рассуждений
Двойным могуществом в живом единстве слил.
Подобен солнцу ты, что на пути небесном,
Склоняясь, восходя, в могуществе чудесном
Живит поля земли и водит хор светил.
1
Я был свидетелем той ярости трехдневной,
Когда, как мощный лев, народ метался гневный
По гулким площадям Парижа своего,
И в миг, когда картечь ошпарила его,
Как мощно он завыл, как развевалась грива,
Как морщился гигант, как скалился строптиво…
Кровавым отблеском расширились зрачки.
Он когти выпустил и показал клыки.
И тут я увидал, как в самом сердце боя,
В пороховом дыму, под бешеной пальбою,
Боролся он в крови, ломая и круша,
На луврской лестнице… И там, едва дыша,
Едва живой, привстал и, насмерть разъяренный,
Прочь опрокинул трон, срывая бархат тронный,
И лег на бархате, вздохнул, отяжелев, –
Его Величество народ, могучий лев!
2
Вот тут и началось, и карлики всей кликой
На брюхах поползли в его тени великой.
От львиной поступи одной лишь побледнев,
Старалась мелюзга ослабить этот гнев,
И гриву гладила, и за ухом чесала,
И лапу мощную усердно лобызала,
И каждый звал его, от страха недвижим,
Своим любимым львом, спасителем своим.
Но только что он встал и отвернулся, сытый
Всей этой мерзостью и лестью их открытой,
Но только что зевнул и, весь – благой порыв,
Горящие глаза на белый день открыв,
Он гривою тряхнул и, зарычав протяжно,
Готовился к прыжку и собирался важно
Парижу объявить, что он – король и власть, –
Намордник тотчас же ему защелкнул пасть.