Стихи зарубежных поэтов
Лес высок!
Четыре голубки летят на восток.
Четыре голубки
летели, вернулись.
Четыре их тени
упали, метнулись.
Лес высок?
Четыре голубки легли на песок.
Горька позолота пейзажа.
А сердце слушает жадно.
И сетовал ветер,
окутанный влажной печалью:
– Я плоть поблекших созвездий
и кровь бесконечных далей.
Я краски воспламеняю
в дремотных глубинах,
я взглядами весь изранен
ангелов и серафимов.
Тоскою и вздохами полнясь,
бурлит во мне кровь и клокочет,
мечтая дождаться триумфа
любви бессмертно-полночной.
Я в сгустках сердечной скорби,
меня привечают дети,
над сказками о королевах
парю хрусталями света,
качаюсь вечным кадилом
плененных песен,
заплывших в лазурные сети
прозрачного метра.
В моем растворились сердце
душа и тело господни,
и я притворяюсь печалью,
сумеречной и холодной,
иль лесом, бескрайним и дальним.
Веду я снов каравеллы
в таинственный сумрак ночи,
не зная, где моя гавань
и что мне судьба пророчит.
Звенели слова ветровые
нежнее ирисов вешних,
и сердце мое защемило
от этой тоски нездешней.
На бурой степной тропинке
в бреду бормотали черви:
– Мы роем земные недра
под грузом тоски вечерней.
О том, как трещат цикады
и маки цветут – мы знаем,
и сами в укромном логе
на арфе без струн играем.
О, как идеал наш прост,
но он не доходит до звезд!
А нам бы – мел собирать,
и щелкать в лесах, как птицы,
и грудью кормить детей,
гулять по росе в медунице!
Как счастливы мотыльки
и все, что луной одеты,
кто вяжет колосья в снопы,
а розы – в букеты.
И счастлив тот, кто, живя
в раю, не боится смерти,
и счастлив влюбленный в даль
крылато-свободный ветер.
И счастлив достигший славы,
не знавший жалости близких,
кому улыбнулся кротко
наш братец Франциск Ассизский.
Жалкая участь –
не понять никогда,
о чем толкуют
тополя у пруда.
Но им дорожная пыль
ответила в дымке вечерней:
– Взыскала вас щедро судьба,
вы знаете, что вы черви,
известны вам от рожденья
предметов и форм движенье.
Я ж облачком за странником
в лучах играю, белая,
мне бы в тепле понежиться,
да падаю на землю я.
В ответ на жалобы эти
деревья сказали устало:
– А нам в лазури прозрачной
парить с малолетства мечталось.
Хотелось летать орлами,
но мы разбиты грозою!
– Завидовать нам не стоит! –
раздался клекот орлиный,
лазурь ухватили звезды
когтями из ярких рубинов.
А звезды сказали: – За нами
лазурь схоронилась где-то… –
А космос: – Лазурь замкнута
надеждой в ларец заветный. –
Ему надежда ответила
из темного бездорожья:
– Сердечко мое, ты бредишь! –
И сердце вздохнуло:
– О боже!
Стоят тополя у пруда,
и осень сорвала их листья.
Мерцает серебряной чернью вода
средь пыли дорожной и мглистой.
А черви уже расползлись кто куда,
им что-то, наверное, снится.
Орлы укрываются в гнездах меж скал.
Бормочет ветер: – Я ритм вечный! –
Слышны колыбельные песни в домах,
и блеет отара овечья.
На влажном лике пейзажа
моршин проступают сети –
рубцы от задумчивых взглядов
давно истлевших столетий.
Пока отдыхают звезды
на темно-лазурных простынях,
я сердцем вижу свою мечту
и тихо шепчу:
– О господи!
О господи, кому я молюсь?
Кто ты, скажи мне, господи!
Скажи, почему нет нежности ходу,
и крепко надежде спится,
зачем, вобрав в себя всю лазурь,
глаза смежают ресницы?
О, как мне хочется закричать,
чтоб сльшал пейзаж осенний,
оплакать свой путь и свою судьбу,
как черви во мгле вечерней.
Пускай вернут человеку Любовь,
огромную, как лазурь тополевой рощи,
лазурь сердец и лазурь ума,
лазурь телесной, безмерной мощи.
Пускай мне в руки отмычку дадут –
я ею вскрою сейф бесконечности
и встречу бесстрашно и мудро смерть,
прихваченный инеем страсти и нежности.
Хотя я, как дерево, расколот грозой,
и крик мой беззвучен, и листьев в помине нет,
на лбу моем белые розы цветут,
а в чаше вино закипает карминное.
Сегодня чувствую в сердце
неясную дрожь созвездий,
но глохнут в душе тумана
моя тропинка и песня.
Свет мои крылья ломает,
и боль печали и знанья
в чистом источнике мысли
полощет воспоминанья.
Все розы сегодня белы,
как горе мое, как возмездье,
а если они не белы,
то снег их выбелил вместе.
Прежде как радуга были.
А снег идет над душою.
Снежинки души – поцелуи
и целые сцены порою;
они во тьме, но сияют
для того, кто несет их с собою.
На розах снежинки растают,
но снег души остается,
и в лапах бегущих лет
он саваном обернется.
Тает ли этот снег,
когда смерть нас с тобой уносит?
Или будет и снег другой
и другие – лучшие – розы?
Узнаем ли мир и покой
согласно ученью Христову?
Или навек невозможно
решенье вопроса такого?
А если любовь – лишь обман?
Кто влагает в нас жизни дыханье,
если только сумерек тень
нам дает настоящее знанье.
Добра – его, может быть, нет, –
и Зла – оно рядом и ранит.
Если надежда погаснет
и начнется непониманье,
то какой же факел на свете
осветит земные блужданья?
Если вымысел – синева,
что станет с невинностью, с чудом?
Что с сердцем, что с сердцем станет,
если стрел у любви не будет?
Если смерть – это только смерть,
что станет с поэтом бездомным
и с вещами, которые спят
оттого, что никто их не вспомнит?
О солнце, солнце надежд!
Воды прозрачность и ясность!
Сердца детей! Новолунье!
Души камней безгласных!
Сегодня чувствую в сердце
неясную дрожь созвездий,
сегодня все розы белы,
как горе мое, как возмездье.
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно,
и тень у него одна,
и птица в листве ночной.
Следы поцелуев твоих
ищу на теле.
А речка целует ветер,
к нему прикасаясь еле.
В ладони несу твое «нет»,
которое ты дала мне,
как восковой лимон
с тяжестью камня.
У ночи четыре луны,
а дерево – только одно.
Как бабочка, сердце иглой
к памяти пригвождено.
От Кадиса до Гибралтара
дорога бежала.
Там все мои вздохи море
в пути считало.
Ах, девушка, мало ли
кораблей в гавани Малаги!
От Кадиса и до Севильи
сады лимонные встали.
Деревья все мои вздохи
в пути считали.
Ах, девушка, мало ли
кораблей в гавани Малаги!
От Севильи и до Кармоны
ножа не достанешь.
Серп месяца режет воздух,
и воздух уносит рану.
Ах, парень, волна
моего уносит коня!
Я шел мимо мертвых градирен,
и ты, любовь, позабылась.
Кто хочет сердце найти,
пусть спросит, как это случилось.
Ах, парень, волна
моего уносит коня!
Кадис, сюда не ходи,
здесь море тебя догонит.
Севилья, встань во весь рост,
иначе в реке утонешь.
Ах, девушка!
Ах, парень!
Дорога бежала.
Кораблей в гавани мало ли!
А на площади холодно стало!
Погруженное в мысли свои неизменно,
одиночество реет над камнем смертью, заботой,
где, свободный и пленный,
застыл в белизне полета
раненный холодом свет, напевающий что-то.
Не имеющее архитектуры
одиночество в стиле молчанья!
Поднимаясь над рощею хмурой,
ты стираешь незримые грани,
и они никогда твою темную плоть не поранят.
В твоей глубине позабыты
крови моей лихорадочный трепет,
мой пояс, узором расшитый,
и разбитые цепи,
и чахлая роза, которую смяли песчаные степи.
Цветок моего пораженья!
Над глухими огнями и бледной тоскою,
когда затухает движенье
и узел разрублен незримой рукою,
от тебя растекаются тонкие волны покоя.
В песне протяжной
лебедь свою белизну воспевает;
голос прохладный и влажный
льется из горла его и взлетает
над тростником, что к воде свои стебли склоняет.
Украшает розою белой
берег реки божество молодое,
роща запела,
звучанье природы удвоив
и музыку листьев сливая с журчащей водою,
Бессмертники хором
у неба бессмертия просят
и своим беспокойным узором
ранят взоры колосьев
и на карту печали свои очертанья наносят.
Арфа, ее золотые рыданья
охвачены страстью одною –
отыскать в глубине мирозданья
(о звуки, рожденные хрупкой весною!),
отыскать, одиночество, царство твое ледяное.
Но по-прежнему недостижимо
ты для раненых звуков с их кровью зеленой,
и нет высоты обозримой,
и нет глубины покоренной,
откуда к тебе доносились бы наши рыданья и стоны.
Мне так страшно рядом
с мертвою листвою,
страшно рядом с полем,
влажным и бесплодным;
если я не буду
разбужен тобою,
у меня останешься
ты в сердце холодном.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
В твоем ожерелье
блеск зари таится.
Зачем ты покидаешь
меня в пути далеком?
Ты уйдешь – и будет
рыдать моя птица,
зеленый виноградник
не нальется соком.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
И ты не узнаешь,
снежный мотылек мой,
как пылали ярко
любви моей звезды.
Наступает утро,
льется дождь потоком,
и с ветвей засохших
падают гнезда.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
По берегу к броду пойдем мы безмолвно
взглянуть на подростка, что бросился в волны.
Воздушной тропою, безмолвно, пока
его в океан не умчала река.
Душа в нем рыдала от раны несносной,
баюкали бедную травы и сосны.
Луна над горою дожди разметала,
и лилии повсюду она разбросала.
У бледного рта, что улыбкою светел,
камелией черной качается ветер.
Покиньте луга вы и горы! Безмолвно
глядите: вот тот, кого приняли водны.
Вы, темные люди, – в дорогу, пока
его в океан не умчала река.
Белеют там в небе туманы сплошные,
там исстари бродят быки водяные.
Ах, как под зеленой луной, средь долин,
над Силем деревьев звенит тамбурин!
Скорее же, парни, скорей! Глубока,
его в океан увлекает река!
I
Лунная вершина,
ветер по долинам.
(К ней тянусь я взглядом
медленным и длинным.)
Лунная дорожка,
ветер над луною.
(Мимолетный взгляд мой
уронил на дно я.)
Голоса двух женщин.
И воздушной бездной
от луны озерной
я иду к небесной.
II
В окно постучала полночь,
и стук ее был беззвучен.
На смуглой руке блестели
браслеты речных излучин.
Рекою душа играла
под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
уже истекало кровью.
III
Открою ли окна,
вгляжусь в очертанья
и лезвие бриза
скользнет по гортани.
С его гильотины
покатятся разом
слепые надежды
обрубком безглазым.
И миг остановится,
горький, как цедра,
над креповой кистью
расцветшего ветра.
IV
Возле пруда, где вишня
к самой воде клонится,
мертвая прикорнула
девушка-водяница.
Бьется над нею рыбка,
манит ее на плесы.
«Девочка», – плачет ветер
но безответны слезы.
Косы струятся в ряске,
в шорохах приглушенных.
Серый сосок от ветра
вздрогнул, как лягушонок.
Молим, мадонна моря, –
воле вручи всевышней
мертвую водяницу
на берегу под вишней.
В путь я кладу ей тыквы,
пару пустых долбленок,
чтоб на волнах качалась –
ай, на волнах соленых!
Шепчет вечер: «Я жажду тени!»
Молвит месяц: «Звезд ярких жажду!»
Жаждет губ хрустальный родник,
и вздыхает ветер протяжно.
Жажду благоуханий и смеха,
песен я жажду новых
без лун, и без ирисов бледных,
и без мертвых любовей.
Песни утренней, потрясающей
грядущего заводи тихие.
И надеждою наполняющей
рябь речную и мертвую тину.
Песни солнечной и спокойной,
исполненной мысли заветной,
с непорочностью грусти тревожной
и девственных сновидений.
Жажду песни без плоти лирической,
тишину наполняющей смехом
(стаю слепых голубок,
в тайну пущенных смело).
Песни, в душу вещей входящей,
в душу ветра летящей, как серна,
и, наконец, отдыхающей
в радости вечного сердца.
Кто скажет теперь, что жил ты на свете?
Врывается боль в полумрак озаренный.
Два голоса слышу – часы и ветер.
Заря без тебя разукрасит газоны.
Бред пепельно-серых цветов на рассвете
твой череп наполнит таинственным звоном.
О, светлая боль и незримые сети!
Небытие и луны корона!
Корона луны! И своей рукою
я брошу цветок твой в весенние воды,
и вдаль унесется он вместе с рекою.
Тебя поглотили холодные своды;
и память о мире с его суетою
сотрут, о мой друг, бесконечные годы.
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
Но в глазах твоих встретил
два деревца шалых.
Из смеха и света, из ветерка золотого.
Он качал их.
Не сказал бы.
Не сказал бы ни слова.
И в полночь на край долины
увел я жену чужую,
а думал – она невинна…
То было ночью Сант-Яго,
и, словно сговору рады,
в округе огни погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись
кистями ночных жасминов.
А юбки, шурша крахмалом,
в ушах у меня дрожали,
как шелковые завесы,
раскромсанные ножами.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа…
За голубой ежевикой
у тростникового плеса
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук.
Она наряд разбросала.
Я снял ремень с кобурою,
она – четыре корсажа.
Ее жасминная кожа
светилась жемчугом теплым,
нежнее лунного света,
когда скользит он по стеклам.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица…
Тому, кто слывет мужчиной,
нескромничать не пристало,
и я повторять не стану
слова, что она шептала.
В песчинках и поцелуях
она ушла на рассвете.
Кинжалы трефовых лилий
вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа.
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
у края речной долины, –
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
Море, ты – Люцифер
лазоревых высот,
за желанье стать светом
свергнутый небосвод.
На вечное движенье
бедный раб осужден,
а когда-то, о море,
стыл спокойно твой сон.
Но от горьких уныний
тебя любовь спасла,
ты жизнь дало богине,
и глубь твоя поныне
девственна и светла.
Страстны твои печали,
море сладостных всхлипов,
но ты полно не звезд,
а цветущих полипов.
Боль твою перенес
сатана-великан,
по тебе шел Христос,
утешал тебя Пан.
Свет Венеры для нас
гармония вселенной.
Молчи, Екклезиаст!
Венера – сокровенный
свет души…
…Человек –
падший ангел. Прощай,
о земля: ты – навек
потерянный рай!
Луна плывет по реке.
В безветрии звезды теплятся.
Срезая речную рябь,
она на волне колеблется.
А молодая ветвь
ее приняла за зеркальце.
У соловья на крылах
влага вечерних рос,
капельки пьют луну,
свет ее сонных грез.
Мрамор фонтана впитал
тысячи мокрых звезд
и поцелуи струй.
Девушки в скверах «прощай»
вслед мне, потупя взгляд,
шепчут. «Прощай» мне вслед
колокола говорят.
Стоя в обнимку, деревья
в сумраке тают. А я,
плача, слоняюсь по улице,
нелеп, безутешен, пьян
печалью де Бержерака
и Дон-Кихота,
избавитель, спешу на зов
бесконечного-невозможного,
маятника часов.
Ирисы вянут, едва
коснется их голос мой,
обрызганный кровью заката.
У песни моей смешной
пыльный наряд паяца.
Куда ты исчезла вдруг,
любовь? Ты в гнезде паучьем.
И солнце, точно паук,
лапами золотыми
тащит меня во тьму.
Ни в чем не знать мне удачи:
я сам как Амур-мальчуган,
и слезы мои что стрелы,
а сердце – тугой колчан.
Мне ничего не надо,
лишь боль с собой унесу,
как мальчик из сказки забытой,
покинутый в темном лесу.
Дождик идет в Сантьяго,
сердце любовью полно.
Белой камелией в небе
светится солнца пятно.
Дожлик идет в Сантьяго:
ночи такие темны.
Трав серебро и грезы
лик закрывают луны.
Видишь, на камни улиц
падает тонкий хрусталь.
Видишь, как шлет тебе море
с ветром и мглу и печаль.
Шлет их тебе твое море,
солнцем Сантьяго забыт;
только с утра в моем сердце
капля дождя звенит.
Твои глаза я увидел
в детстве далеком и милом.
Прикасались ко мне твои руки.
Ты мне поцелуй подарила.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
И сердце мое раскрылось,
словно цветок под лучами,
и лепестки дышали
нежностью и мечтами.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
А после я горько плакал,
как принц из сказки забытой,
когда во время турнира
ушла от него Эстрельита.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
И вот мы теперь в разлуке.
Вдали от тебя тоскуя,
не вижу я рук твоих нежных
и глаз твоих прелесть живую,
и только на лбу остался
мотылек твоего поцелуя.
(Все тот же ритм часы отбивают,
все те же звезды в небе сияют.)
Зубы кости слоновой
у луны ущербленной.
О, канун умиранья!
Ни былинки зеленой,
опустелые гнезда,
пересохшие русла…
Умирать под луною
так старо и так грустно!
Донья Смерть ковыляет
мимо ивы плакучей
с вереницей иллюзий –
престарелых попутчиц.
И как злая колдунья
из предания злого,
продает она краски –
восковую с лиловой.
А луна этой ночью,
как на горе, ослепла –
и купила у Смерти
краску бури и пепла.
И поставил я в сердце
с невеселою шуткой
балаган без актеров
на ярмарке жуткой.
Когда встает луна, –
колокола стихают
и предстают тропинки
в непроходимых дебрях.
Когда встает луна,
землей владеет море
и кажется, что сердце –
забытый в далях остров.
Никто в ночь полнолунья
не съел бы апельсина, –
едят лишь ледяные
зеленые плоды.
Когда встает луна
в однообразных ликах –
серебряные деньги
рыдают в кошельках.