С бесстрастьем Рока ты оплот
Нашёл у Западных Ворот;
На высоте, давно твоей,
Хоругви солнечных лучей;
Ты зришь моря, где льды стеной,
Двух континентов Часовой!
И мир жестоких бурь презрев,
Небес угрюмость, ветра гнев,
Ты тащишь всё, как сумасброд,
В свой зев у Западных Ворот,
Скрываясь львёнком поскорей
Средь джунглей пиков, мачт и рей!
Коварен, алчен ты, упрям,
Я знаю твой разврат и срам,
И слава вся твоя сейчас —
Звенеть деньгами на показ.
О, скрой, Клубящийся Туман,
Её гордыню и обман!
Одень её со всех сторон
Во францисканцев*** капюшон,
И в серый плащ, дабы мой взор
Не видел грех тот и позор!
Пусть молится она всю ночь,
Пока грехи не канут прочь.
Тогда, туман мой, поднимись,
И славу новую возвысь;
Будь только облаком морским,
На кораблей взирая дым;
Когда на смену нам придут
Иная речь и новый люд;
Когда вся боль её и страх
Найдут спокойствие в веках;
Когда Культура, мир Искусств
Украсят быт и грубость чувств,
Но этих будущих красот
Нам не видать, кто жив и ждёт;
Кто в гонке славы день-деньской
Трудился честно иль с ленцой,
Но так же, как и все лежит,
И не помечен, и забыт.
Нигде нет жизни никакой,
Лишь солнце, тени и покой.
Коснувшись голых скал рукой,
Лишайник вижу у камней,
А в ярде — лента у корней,
Полоски жёлтые на ней.
Он там, в расселине! Шагнуть
Подальше, корни отогнуть,
Его на палке изогнуть!
Как ты изящен в этот миг!
Трещащий ужас напрямик
Волнуя всё — везде проник.
Звук, словно от костей сухих
В Долине смерти! Среди пихт
Шум крыльев саранчи утих.
Журавль, у звука в кабале,
Как сбитый пулей, по земле
Ползёт на сломанном крыле.
Зайчонок встал, губой дрожа,
Ошеломлённый, чуть дыша,
Трясётся, в пятках вся душа.
Стоп, старина! Уже здесь нет
Моей ноги, не мучай вслед
Мир звуком злобных кастаньет!
Сдержать ты можешь гребень свой;
Удар рассчитан роковой, —
Ты без него не горд собой.
Но стой! Не зачарует взгляд
Из щелей глаз твоих, то ад
Огни метает, говорят!
Надменен ты, но прост и смел,
Нести всем беды твой удел,
Ты проклят — кровью охладел;
И потому под солнцем, наг,
На скалах ты, или же очаг
Наш выбрав, лишь густеет мрак,
В золе нагретой весь блажен;
Гость молчаливый этих стен,
Ты ищешь, грустный, у пламен,
Как нищий кружку молока,
И жизнь спартанская пока
Тебе без грабежа близка.
Ты! Слава чья — скользить меж трав
С горящим языком, избрав
Живое для своих забав;
Когда бегут все твари вспять,
И всё закончено — опять
На солнце просишь полежать!
Из сумрачных прерий, средь скошенных нив,
Не робок, не смел, бесконечно ленив,
Ползёт с неохотой, гонимый судьбой,
По влажной прогалине серый изгой.
Как тень на стерне у стены притаясь,
Прыжками, ползком, и паденья боясь,
Костист, вислоух, не искал он покой,
Бродяга испытанный, серый изгой.
Стой, Карло, дружище, — ты чуешь родню, —
Иди, приведи его ближе к огню.
Что, Карло! Рычишь! Говоришь, что чужой,
Не родич тебе этот серый изгой.
Ну, ладно, что хочешь, бери, — пусть тайком,
Прося иль воруя, — вопрос не о том,
Тебе это помощь в дороге прямой,
О, четвероногий монах серый мой!
Я не слушал тебя, старина!
Извини! Размечтался устало.
Звон льдинок в бокале вина
Разбудил мою память от сна,
И струна её вновь зазвучала.
Оказался на пастбище вдруг
Я, спустя двадцать лет — всё знакомо,
В этом звуке услышал, мой друг,
Колокольчиков звон я вокруг
От коров, приближавшихся к дому.
Лепестки белых яблонь дрожат;
Златоцвет в копьевидном убранстве;
За плавильней Рапалей закат —
Дальний Запад — тревожил мой взгляд,
Как страна романтических странствий.
Был героем мой друг, и была
Моя девочка — ангел. Не скрою,
Пил я пахту, но в десять могла
Вера крепкой быть, в тридцать — прошла,
Сомневаемся мы с перепою.
Ах, всё это представилось ли,
Что, мечтал я, должно быть, устало,
Иль, скорей, потерял всё в пыли
Прошлых лет, тех, что коркой легли
На бутылке твоей из подвала.
Ты сказал, что прошло двадцать лет?
Двадцать лет? Ах, мой друг, я всё знаю!
Все мечты, улетевшие вслед,
Все надежды, которых уж нет,
Я с тобой, старина, пропиваю!
“Небо нахмурилось, грозные скалы,
Белыми брызгами шторм у причала,
С волнами ветер увлёкся игрой,
Море испытывать я не герой”;
“Тропы узки, лес — туманный кошмар,
Где-то таится в ветвях ягуар,
Заняты львы молодые игрой,
Я на охоту идти не герой!”.
Но шхуны без риска по морю плывут,
Вернувшись, охотники песни поют,
А город, построенный здесь на скале,
Навеки исчез в задрожавшей земле.
Крыльями рядом машешь лениво
Вечной бродяжкой ты над волной,
Глянь-ка, буруны здесь говорливы,
Рокот прибоя, сланцы залива,
Может сегодня будешь со мной.
В жизни, подруга, нет измененья,
Злобу ты знаешь бури шальной;
Так же мне больно видеть крушенья;
Чуть сожалея, чуть в треволненье, —
Я у прибоя, ты над волной.
После скитаний — близко, далёко, —
Вновь тебя тянет берег родной,
Здесь после странствий мне одиноко:
Связь наша — радость волею рока, —
Я у прибоя, ты над волной.
Вяло вздыхает грудь океана,
Так и живём мы жизнью одной:
В гальке ты гнёзда ищешь так рано,
Воды мне дарят покой неустанно, —
Я у прибоя, ты над волной.
Грядою скал и мутных вод потоком,
Изгибами лощин,
Ты поднялась в спокойствии глубоком
Над суетой мужчин,
Но в грубой речи мысли откровенья
Слов чистых не нашли,
Дрожа, как лепестки, в твоих владеньях
Рассеялись вдали.
Но рудокоп, уставший от работы,
На заступ оперся,
И показал соседу, без заботы,
Как ты прекрасна вся.
Глаза на миг застлала рябь тумана,
И ясные, как высь,
Потоки глупых мыслей так нежданно
Слезами пролились, —
Деревня его детства будто снится,
Где непосильный труд,
Там после вспашки золото пшеницы
Спокойно соберут.
Один момент: удар, движенье кистью,
И срезаны кусты,
Плывут, слипаясь, раненые листья
В потоках черноты.
И ты, Поэт, своё находишь счастье,
Творя, как ты привык,
Сияет в мутных водах этой страсти
Спокойствием твой лик.
Командир лесных причуд,
Ты стоишь, как Робин Гуд!
Гольфы алые в траве,
Плащ из бархата в листве!
Ты нарядней всех вокруг,
Щегольством пленяя луг!
Когда августовский зной
Опаляет мир лесной,
На сосне капель смолы
От ствола и до иглы, —
Уголок тенистый твой
Полон свежею листвой.
А когда осенний луч,
Мир печаля, из-за туч
Холст расправит на холмах,
Пепел высыплет в ручьях,
Ты без гольфиков своих,
Среди веток золотых
На поляне мрачной рад
Всем устроить маскарад.
Скоро ль выкрасят в кармин
Твои щёки, Арлекин?
С полированным листом,
С красным веточным зонтом,
С многоцветием плодов,
Твой костюм в сезон готов, —
Где предел у этих чар,
Что искусств затмили дар?
___________
Мадроньо – madrona, madrone, madrono исп. бот. мадронья, земляничное дерево (Arbutus menziesii)
Я стоял на вершине горы у креста,
И следил за поверхностью вод,
Здесь дрейфует корабль, где горы темнота,
А другой — отплывает в поход.
В белых крыльях один, за кормой полоса,
Бьются по ветру вымпел и шкот;
На другом же обстенены все паруса —
Вот корабль, что меня только ждёт!
Но смотри! Вдалеке разошлись облака,
Путь мой — пламя открытых ворот,
И на судне, стоящем в заливе пока,
Ликованье матросов идёт.
Так несли утешенье следы Его ног —
В Галилее сиял небосвод,
Я по знаку не берег спущусь без тревог
К кораблю, что меня только ждёт.
Что слышал, поведаю вам не таясь,
Она умирала от горя;
Но дух её жив, и душа её часть
Печального дома у моря.
Любовник-француз был и ветрен, и мил,
Столетья ещё не прошло —
Его из объятий бедняжки сманил
В поход адмирал Рошамбо.
Я был удивлён, от напудренных фраз
У Квакерши сердце проснулось,
Но модных речей золотистая вязь
Бедой для неё обернулась.
Букет резеды он в то утро принёс,
И только поблекли соцветья,
(Хотя они влажными были от слёз)
Бедняжка увяла в расцвете.
И в ночь, когда спрятал туманный покров
Рангоуты, шпили, нагорья,
Душа вознеслась её средь облаков
От грустного дома у моря.
С тех пор, как часы бьют два раза подряд,
По комнатам дух её бродит,
И в воздухе тонкий плывёт аромат,
Когда она мимо проходит.
То грустью запахла её резеда,
Как призрак букета сквозь эти года,
Вот всё, что о ней говорит; но тогда
Могла ль она думать о лучшем?
Печальный и старый дом вечером пуст,
Я сам словно призрак унылый,
Жду Квакершу — это молчание уст,
Тот облик любезный и милый.
Уходит веселье с лужаек моих,
Горнисты на башне сыграли,
На лестнице щебет девчоночий стих,
И нет никого у рояля.
Но где-то часы бьют два раза подряд,
А в доме печальном молчанье:
На длинной веранде росы звездопад,
Под шторами мыши шуршанье.
От лампы настольной струящийся свет
Из библиотеки сникает
В темнеющей зале. Придёт или нет?
Свой путь сюда Квакерша знает.
Быть может, то чувств возбуждённых обман:
Всё ждать и терзаться утратой?
Но воздух наполнили, словно дурман,
Её резеды ароматы.
Открыл я окно, и почудилось вдруг,
Что слышу сквозь тишь океана
Я пульс его Бездны Великой вокруг,
И в тропиках греюсь нежданно.
В соседнем окне вспыхнул газовый свет,
Как в вальсе кружатся фантомы,
Мне странно, что отдал я свой кабинет
Сказаньям печального дома.
Увы, здесь, не пахнет уже резеда,
Но веет росой и прохладой,
Быть может, столь хрупкой возникла тогда
Старинной легенды отрада.
Как мумию пряная мирра хранит
Веками в гробницах наскальных,
Так прошлое мне пробуждает у плит
Душа ароматов печальных.
Я думал о юности, бурных страстях,
О связях бесцельных, и боли,
Но я благодарен за правду в глазах, —
Одну лишь усладу в юдоли.
Не слышен мне шелест тяжёлой парчи,
И пусто у библиотеки,
Коль призраки сердца спокойны в ночи,
Она — и незрима навеки.
Но всё же пришла, то ли как аромат,
Иль дух в своей мантии белой,
Я в комнате тёмной почувствовал взгляд,
Душа моя к ней полетела!
Луна плывёт над соснами, и где-то
Журчание реки,
В тумане Сьерра, снега минареты
Поднялись высоки.
Костёр, в порыве пламенном, неистов,
Румянцем одарил
Уставших и больных авантюристов
Без мужества и сил.
Один, просунув в тощий ранец руку,
Достал заветный том,
Рассказ послушать, карт забросив скуку
Все собрались кругом.
И вот, лишь тени подобрались кромкой,
Огонь чуть ослабел,
Он Мастера читать стал книгу громко,
Где «Маленькая Нелл».
То юное, скорей, воображенье —
Он младше всех вокруг —
Но кедр и сосна при этом чтенье,
Казалось, смолкли вдруг.
Ему внимали каждой веткой ели,
Стоявшие в тени;
В лугах Английских лагерь вместе с Нелли
Блуждал все эти дни.
И среди гор — как будто чаровали
Божественные сны —
Заботы с плеч их иглами упали
Трепещущей сосны
Нет лагеря, все угли загасили;
Кто автор этих грёз?
Высокая сосна и Кента шпили
Ответят на вопрос!
Нет лагеря, но аромат историй
Бриз подхватил, и там,
На холмах Кента, славе той и горю
Хмель курит фимиам.
Где дуб Английский и венок унылый
Из лавра сплетены,
Не дерзость увидать над той могилой
Ветвь Западной сосны!
_______________
* Стихотворение посвящено Чарльзу Диккенсу, который умер 9 июня 1870 года возле знаменитого своим собором города Рочестер графства Кент в своём загородном доме приблизительно в 30 милях юго-восточнее Лондона. «Маленькая Нелл» — героиня романа Диккенса — «Лавка древностей», чью смерть описал Диккенс с необыкновенной силой своего таланта.
На оливе, что мертва,
Кто-то вырезал слова —
«Мануэла из Ла Торре».
Среди старых стен весной
Бьётся дождь, а летом — зной,
Ветер зря поёт лесной
«Мануэла из Ла Торре».
Песня та уже без слов,
Но звучит рефреном зов —
«Мануэла из Ла Торре».
Ночью, стих лишь ветра стон,
Вдалеке гитары звон,
И печальный обертон
Самой давней из историй,—
Так давно твой пели взгляд,
Старых стен был молод ряд,
Мануэла из Ла Торре.
Упавшая волшебная свирель
Ещё хранит в себе звучаний диво.
Прервав аллегро, умер менестрель,
И не вернуть мотивы.
Но кто закончит прерванный напев,
Пробудит инструмент нам столь желанный,
Даст трубочке тончайшей, осмелев,
Грозу трубы органной!
Его перо! мы в памяти несли
Златой изгиб! Журчал смех граций зыбкий
На острие, когда от сердца шли
И фразы, и улыбки!
То истина, иль в шутку, иль всерьёз,
Или слова поддержки, ободренья.
Речь о златых дарах он произнёс.
Что звон того даренья!
Но мага жезл напрасно мы берём,
Мы волшебством подобным не владеем,
Власть колдовства лежит, простясь с пером,
В могиле с чародеем.
______________
* Кинг Томас Старр (1824-1864), министр, лектор и оратор, чья роль в сохранении Калифорнии в пределах Союза во время Гражданской Войны удостоена статуями в Капитолии Соединенных Штатов и в Golden Gate Park в Калифорнии. Две горы названы его именем.
это достаточно важно:
осадить чувства
это лучше, чем бритьё
или приготовление бобов с чесноком
это то малое, что мы можем сделать,
небольшая храбрость знания,
где есть, конечно,
те же безумие и страх
в знании того,
что часть тебя
заводилась, как часы
и никогда не заведётся вновь,
однажды остановившись.
но сейчас под твоей рубашкой тикает,
и ты мешаешь ложкой бобы:
одна любовь умерла, другая — уехала,
третья любовь…
ох! любовей много, как бобов
да, попробуй, подсчитай их сейчас
грустно, грустно
твои чувства варятся над огнём,
оседая.
я осознал сухость и умершие папоротники
и комнатные растения, жёлтые, как кукуруза:
ушла моя женщина,
и пустые бутылки как кровавые трупы
окружали меня своей бесполезностью;
солнце было всё-таки по-прежнему добрым,
и записка моей хозяйки трещала о задолженности
нетребовательной желтизной; что было нужно — так это
хороший комик, старый стиль, юморист
с шутками о боли абсурда, абсурде боли —
поскольку уж это есть, ничего больше…
я осторожно побрился старым лезвием —
человек, однажды бывший юным и
назвавшийся гением; но
это трагедия листьев,
умерших папоротников, умерших цветов;
и я шёл по тёмному коридору,
где стояла хозяйка,
окончательно проклинающая
и посылающая меня к чёрту,
колышущая свой жир, потные руки,
и вопящая,
вопящая о квартплате,
ведь мир обманул нас
обоих.
она написала мне письмо из маленькой
комнаты близ Сены
она говорила, что ходит в
танцкласс. встаёт
в 5 утра
и пишет стихи
или рисует,
а если ей хочется плакать,
у неё есть специальная скамейка
возле реки
её книга Песен
выйдет
Осенью
я не знал, что ответить
и я сказал ей
вырвать больные зубы
и быть поосторожнее с французскими любовниками
я поставил её фото к радиоприёмнику
рядом с вентилятором
и оно двигалось
как живое
я смотрел и наблюдал за ним,
пока не выкурил
5 или 6
оставшихся сигарет
потом я встал
и пошёл спать
я поставлю на №6.
дождливый день,
бумажная чашка кофе,
недалеко идти
ветер кружит крапивников
над крышей трибуны.
жокеи выходят
на центр
тихо
и летний дождь
делает
всё в первый раз
почти одинаково
лошади в мире
друг с другом
перед пьяной войной
я под крышей трибуны
чувствую на сигареты
ставлю на кофе
пока лошади уходят
это мрачно, грациозно
и радостно —
словно распускаются
цветы
когда Господь создал любовь, он многим не помог
когда Господь создал собак, он не помог собакам
когда Господь создал растения, это было неплохо
когда Господь создал ненависть, у нас была общественная польза
когда Господь создал меня, он создал меня
когда Господь создал обезьяну, я спал
когда Господь создал жирафа, я был пьян
когда Господь создал наркотики, я был сверху
когда Господь создал самоубийство, я был снизу
когда Он создал тебя, лежащей в постели,
Он знал, что делал,
Он был пьян, и Он был сверху,
и Он создал горы, моря и огонь
одновременно
Он иногда ошибался,
но когда Он создал тебя, лежащей в постели,
Он превзошёл всю свою Благословенную Вселенную
я встретил её в переписке или среди стихов или в журналах,
и она начала присылать мне очень сексуальные стихи об изнасиловании и вожделении.
что-то смущало меня, и я сел в машину и поехал на Север
через горы, долины ми автострады
без сна, свалив от пьянок, в разводе,
без работы, в возрасте, усталым, больше всего желая спать
пять или десять лет, я, наконец, нашёл мотель
в маленьком солнечном городке у грязной дороги,
и я присел и выкурил сигарету,
думая: ты действительно должна быть сумасшедшей.
и затем я вышел и часом позже
встретился с моей корреспонденткой; она была чертовски стара
почти так же стара, как и я, не особенно сексуальна,
и она дала мне очень тяжёлое сырое яблоко,
которое я жевал оставшимися зубами;
она умирала от какой-то неизвестной болезни,
что-то вроде астмы, и она сказала:
«я хочу сказать тебе один секрет», и я ответил:
«я знаю. ты девственница, и тебе 35 лет».
она достала блокнот, десять или двенадцать стихов,
труд жизни, и я читал их
и пытался быть добрым,
но они были очень плохи.
и я взял её с собой куда-то, на какой-то боксёрский матч,
и она кашляла от дыма
и она продолжала оглядываться
на всех людей,
а потом на бойцов,
хватающих её за руки.
«ты никогда не возбуждался, верно?», — спросила она.
но я славно возбудился той ночью
и встречался с ней с ней ещё три или четыре раза
помогал ей с некоторыми её стихами
и она всаживала свой язык на половину моей глотки
но когда я оставил её,
она всё так же была девственницей
и очень плохой поэтессой.
я думаю, когда женщина оставляет свои ноги закрытыми
до 35 лет,
это слишком поздно
как для любви,
так и
для поэзии.
ровно в 12.00
в ночь с 1973 на 1974
в Лос-Анджелесе
дождь начал стучать
по пальмовым листьям за моим окном
сирены и мигалки
ездили по городу
и гремели
я пошёл спать в девять утра,
погасив свет,
распихав по конвертам
их веселье, их счастье,
их крики, их картонные шляпы,
их автомобили, их женщин,
их жалких пьяниц…
канун Нового Года
всегда ужасает меня —
жизнь знает, сколько лет.
сирены остановились и
мигалки и грохот…
всё кончилось в пять минут…
всё, что я слышу — дождь,
стучащий по пальмовым листьям,
и я задумываюсь о том,
что никогда не пойму людей,
но я уже проехал
это.