Если Элвис Пресли —
Король,
Кто Джеймс Браун,
Бог?
1
Остов разбитого крыла — зазубрина средь перьев,
Крыло влачится по земле, как побеждённых стяг,
И небо больше ни к чему, лишь боль и голод
Последних дней; койот иль кот
Не сократят неделю близкой смерти, — добыча есть и без когтей.
Он в поросли дубовой тихо ждёт
Спасения хромоногого; свободу ночами вспомнив,
Летит во сне, но разрушает всё рассвет.
Он сильный:боль для сильного плоха, бессилье — хуже.
Дворняжки днём рычат и лают злобно,
Но издали; спасительница — смерть одна смирит ту голову,
Отвагу ту, те страшные глаза.
Суровый Бог вселенной иногда к тем милосерден,
Кто просит милость, а к надменным — редко.
Людишки, вы не знаете Его, или Его забыли;
Жесток, неукротим, о Нём лишь ястреб помнит;
Лишь ястребы, прекрасны и дики, и люди умирающие — помнят.
2
Когда б не кара я скорей убил не ястреба, но человека; сарыч
Страдал, огромный, краснохвостый, —
Разбитой кости не срастись, своё крыло терзал когтями он при движенье;
Мы шесть недель его кормили, после я дал ему свободу,
И он блуждал по мысу, ввечеру вернувшись нас просить о смерти,
Не жалкий нищий, — с прежнею в глазах
Непримиримой гордостью.
И в сумерках мой принял дар свинцовый.
Упала мягкость: женственные перья и пух совы; но что взлетело —
То порыв жестокий: цапли кричали в страхе у реки разлитой,
Пока совсем не оказался он вне ножен бытия.
Я сказал вам однажды в стихах — читали вы их или нет —
О прекрасном месте, куда смертельно раненные
Олени идут умирать; их кости лежат вперемешку
Под листьями у сверкающего ручейка в горах; и если
У оленей есть души, им это нравится; и рога, и ребра довольны.
Пора выбирать себе могилу,
Положите меня в прекрасном месте подальше от человека —
Только не кладбище, только не стены и статуи,
Только не колумбарий и, ради бога, не панихида!
Если я, человек, не менее драгоценен,
Чем быстрый олень или ночная охотница пума,
Мне должно быть отрадно лежать с ними рядом.
Когда звезда приближалась, огромные волны
Взволновали литую поверхность земли. А когда
Звезда удалялась, они рванулись за нею и вырвали
Вершину земной волны: так из Тихого океана
Возникла луна, белый холодный камень, который светит нам ночью.
А на земле осталась глубокая рана, Тихий океан
Со всеми его островами и военными кораблями. Я стою на скале
И вижу рваный застывший базальт и гранит, и вижу огромную птицу,
Стремящуюся за своей звездой. Но звезда прошла,
И луна осталась кружить над своим бывшим домом,
Увлекая приливы, дичающие от одиночества.
У физиков и математиков —
Своя мифология; они идут мимо истины,
Не касаясь ее, их уравнения ложны,
Но все же работают. А когда обнаруживается ошибка,
Они сочиняют новые уравнения; оставляют теорию волн
Во вселенском эфире и изобретают изогнутое пространство.
Все же их уравнения уничтожили Хиросиму.
Они сработали.
У поэта тоже
Своя мифология. Он говорит, что луна родилась Из Тихого океана.
Он говорит, что Трою сожгли из-за дивной
Кочующей женщины, чье лицо послало в поход тысячу кораблей.
Это вздор, это может быть правдой, но церковь и государство
Стоят на более диких неправдоподобных мифах,
Вроде того, что люди рождаются равными и свободными: только подумайте!
И что бродячий еврейский поэт Иисус —
Бог всей вселенной. Только подумайте!
Безумица с острым взором длинными белыми пальцами
Вцепилась в камни стены,
В волосах — ураган, во рту — крик. А скажи, Кассандра,
Так ли важно, чтоб кто-то поверил
Горьким твоим речам? Воистину люди возненавидели истину,
им приятней
По дороге домой встретить тигра.
Потому-то поэты подслащают истину ложью; но торговцы
Религией и политикой новую ложь громоздят на старую,
и их прославляют за добрую Мудрость. Дура, одумайся.
Нет: ты жуешь в углу свою крошку истины, а люди
И боги возмущены.- Такие уж мы с тобой, Кассандра.
В равноденствие, когда земля под вуалью дождя, в венке
из влажных маков встречала весну,
Океан набухал далекой бурей и бил в берега, а зыбь
потрясала устои гранита,
Я смотрел на границу гранита и брызг, на воздвигнутый
бурый рубеж, чувствуя позади
Горы, равнины, необъятный простор континента, а впереди
еще большее пространство и массу воды.
Я сказал: «Ты связуешь тюленьи лежбища алеутов
с цветниками кораллов и лавы на юге,
Через твой водоем жизнь, устремленная на восход,
встречается с нашей, обращенной к вечерней звезде.
Сколько переселений прошло по тебе бесследно, и ты
нас забыла, праматерь!
Была ты много моложе, когда, выброшены из чрева, мы
грелись на солнце в отливе.
Это было так давно, мы стали горды, а ты еще более горькой;
жизнь сохранила
Твою подвижную, беспокойную силу, завидуя твердости,
непоколебимому спокойствию камня.
В наших венах — приливы, мы отражаем звезды, жизнь-
твое порожденье, но есть во мне
То, что древней и крепче жизни и беспристрастней, то,
что видело, когда не было океана.
То, что смотрело, как ты из сгущенья пара стекала
в ложа свои, их изменяя,
Как ты в покое и буре точила свои берега, грызла скалы,
менялась местом с материками.
Мать, сходен строй моей песни с твоим прибойным
древним ритмом, но взят не у тебя.
Ведь еще до воды бушевали приливы огня, и песни —
моя и твоя,— из истоков более древних».
Старый сад лишайников охряно-серых,
Сколько лег прошло, как исчезнувших краснокожих племя
Жгло костры под тобой и искало
Защиты от ветра морского? Сто лет или двести
Был ты в разлуке с людьми
И знал лишь белок со жнива, да кроликов с мыса,
Да лошадей длиннокогмых за плугом
На холме в декабре и чаек, снующих
Крикливо над черною бороздой; никто
Не касался тебя любовно, лишь серый ястреб и бурый садились туда,
Где возложены руки мои. Вот принес я тебе
Вино, молоко и мед за столетье голода
И морского холодного ветра.
Я вовсе не думал, что будет по вкусу граниту
Вино иль мед с молоком; но так нежно
Отекают они по расщелинам древним в мох,
Проникая в немые
Оттиски бурь, отшумевших давно, и в ожоги
Костров первобытных, и в твердость
Ждавшую миллионы лет, чтобы стать
Углом для дома, как предопределено.
Дай мне каменную мощь прошлого, и тебе
Мои крылья будущего одолжу я.
Как дорог станешь ты для меня, когда и я состарюсь, старый друг.
Танец чаек в буре, игры и рев тюленей
Над океаном и под водой…
Божественный избыток красоты
Правит игры, решает судьбы, растит деревья.
Громоздит горы, вздымает волны.
Невероятная радость.
Звезды огонь сближают, как губы. О, дай и мне
Соединиться с тобой, ведь ни одна девушка
Не пылает и не жаждет любви
Больше, чем я тебя на берегу тюленьем, где крылья
Ткут, словно ткань в воздухе,
Божественный избыток красоты.
Человек сквозь окно вагона
Видит мир, как ребенок. В солнечном свете
Все, что вижу, определенно,
Безопасно. Но вечерами,
Когда темнеет в оконной раме,
Тень неуверенности — над вещами.
Однажды в сумерках монотонно
Дождь шумел. Я возмечтал простудиться
И простудился. Залез с ногами
Под одеяло. Давила меня
Тоска уходящего зимнего дня.
Я видел совсем простые предметы —
Стулья, столы — они были азбучны,
Но за окном разглядел я азбучные предметы мира
И понял, что мир,
В котором все кажется определенным,—
Это лишь тусклая маска странного мира,
Позади всего, что мы видим, есть ВСЕ.
Это невероятно.
Человек думает: под маской бытия
Свободная радость и свободная
Печаль (несвободная печаль — насильственная радость)
Движутся беспрестанно. Он глядит из вагона
И видит нечто за чертой бытия —
Во всем, во всем — в деревушках бегущих,
В промелькнувшей женщине, в зелени склона,
В человеке, говорящем жене «до свиданья»,
В тропинке через лес, полный жизнями, и в неуклонно
Летящем поезде — он постоянен
И не останавливается. Как чувство.
Это как произведение искусства,
Это единственно и неизменно:
За всем, что мы видим, всегда и везде —
Жизнь непонятная и нежеланная.
Из материнского сна я попал в Государство
И скрючился в его чреве, пока не обледенели
Шлем и комбинезон на высоте шести миль,
Проснулся я к жизни в разрывах зенитных снарядов
Потом меня смыли шлангом со стенок турели.
Нет, то не смерть: ведь умирают все.
Нет, то не смерть: мы умирали раньше,
Во время тренировочных полетов;
Мы разбивались, и аэродром,
Найдя бумаги, сообщал родным;
Росли налоги — тоже из-за нас.
Мы погибали не на том листке
Календаря, врезались в горы, в сено;
Мы полыхали над учебной целью.
Дрались с товарищами, погибали,
Как муравьи, собаки и чужие.
Ведь, кроме них, никто не умирал,
Когда мы были в средней школе! С чьей же
Теперь сравнить мы можем нашу смерть?
На новых самолетах мы бомбили
Объекты на пустынном побережье,
Вели учебные бои, стреляли
И ждали результатов. Так мы стали
Резервом, и одним прекрасным утром
Мы пробудились на войне в Европе.
Все было так же. Только гибли мы
Не по оплошности, а по ошибке,
(Которую так просто совершить).
Читали почту, вылеты считали
И называли именами женщин
Бомбардировщики, и истребляли
Изученные в школе города,—
Покуда наши трупы не валялись
Среди убитых нами незнакомцев.
Когда мы жили чуть подольше, нам
Давали ордена; когда мы гибли,
Считалось, что потери небольшие,
Нам говорили: «Здесь, на карте», мы же
Сжигали города.
Нет, то не смерть,
Совсем не смерть. Когда меня подбили,
Я вдруг увидел сон, что я погиб,
И города, разрушенные мною,
Шептали: «Почему ты умираешь?
Мы, впрочем, рады, что и ты погиб.
Но почему ты погубил меня?»
Гора — ужасный ад,
Где побывал Синдбад,
Влечёт магнитом;
На береге морском
Рок разбросал кругом
Суда по плитам.
Подходят корабли
Сюда со всей земли
В болтанке грозной;
Но у горы Судьбы
Все тонут без борьбы
Рано или поздно.
Кого здесь только нет:
Баркас, что много лет
Шторма носили,
Ладьи, их в тот залив
Спокойный, просмолив
Вчера спустили.
Конец один для всех
На грозных скалах тех.
К Синдбада славе
О, Хиндбад, зависть скрой,
Равны все пред горой
В смертельной яви.
Милая дева, в смятенье, в волненье,
Что ты там шепчешь всё в недоуменье?
«Глазки большие и дики немножко?»
Ну-ка, получше смотри, моя крошка!
Взглянешь получше — увидишь живые
Щёки с румянцем, глаза голубые.
Ты всё дивишься, моя недотрога?
Может быть грудь твою полнят тревогой
Руки, что стан твой изящный греховно
Обняли, или прикрыли любовно?
Ты не смотри на ручища с опаской —
Лучшие здесь и защита, и ласка!
Красная Шапочка, милая крошка,
Ну почему я при встрече ладошку
Жму твою, молча; вздыхаю глубоко,
Если ты щёчку подставишь для «чмока»?
Правду не скроешь, смотри, моя лапочка,
Да, я — не бабушка, милая Шапочка!
Ветер ночной в дымоходе поёт
Ещё никому неизвестный напев;
Вот Женщина вместе с дитём замерла,
Припомнила дочь, что недолго жила,
Слезу прогоняя, в сердцах прокляла:
«Противен мне вой в дымоходе».
Ветер ночной в дымоходе поёт
Ещё никому неизвестный напев;
И Дети шептали, в углу присмирев:
«То ведьма летит к нам от злых королев,
Волшебной трубы её слышится гнев,
Как страшен нам вой в дымоходе».
Ветер ночной в дымоходе поёт
Ещё никому неизвестный напев;
Мужчина к огню, замерзая, приник,
Бормочет: «А снег — то, завалит нас вмиг,
И уголь в цене, и доход невелик,
Заделать бы щель в дымоходе».
Ветер ночной в дымоходе поёт
Ещё никому неизвестный напев;
И слушал с улыбкой Поэт — воплощён
В Ребёнка, Мужчину и Женщину он.
И молвил: «Господень звучит камертон
Как ветер в моём дымоходе».
О, радость творения —
Быть!
В полёте про всё
Позабыть!
Как бы не был кончен бой,
Хотя скрыто всё пальбой,
Он назначен мне судьбой —
Полюбить!
Вижу я, где он стоит,
Одинок,
И нажать уже грозит
На курок,
Узнаю его черты,
Грациозной красоты,
Он лишь — цель моей мечты,
Мой дружок.
Это он — моя Любовь!
Он так смел!
Это я — твоя Любовь!
Твой удел!
Я блаженствую, мой свет!
Поцелуешь ли в ответ?
Почему ты не согрет
Среди тел?
Одна скамейка, небо — оттиск серый,
Пустой перрон как мрачный силуэт,
Двенадцать лет платформе, дальше — прерий
Двенадцать миль мерцающий просвет.
Восток, юг, север, запад, — всё уныло,
В лохмотьях пара поезд мчит, гудя,
Сужаясь, пика рельсов даль пронзила,
Сломав завесу беженца-дождя.
Здесь только я; никто не нарушает
Покой равнин и пустошей вокруг,
Ничто видений тяжких не рождает,
Лишь тени все исчезнут робко вдруг.
Ах, нет! Идёт от станции бродяга,
На фоне неба страшно измождён,
Кивнул, приветил знаками, бедняга,
Пока состав летел на перегон.
Сесть предложил мне жестом, столь суровым,
Как тишь небес, как воздуха поток.
Мы были одиноки под покровом
Молчания, печалей и тревог.
И каждый — в своих мыслях, потемнели
Размытые межи, железный путь;
И каждый молча смотрит в параллели,
Где угасает звук, что не вернуть.
И вот, незваный, — для чего?, зачем-то? —
Мне отдавал он груз своих невзгод,
Как облаков темнеющая лента
Уныло каплет влагою забот.
Он с детства здесь, когда из кукурузы
Индейцы появлялись без конца;
И полнил пустошь вой волков кургузых,
Меж стойбищем и хижиной отца.
Природа злилась: урожай косила
Пожаром трижды за один посев;
Торнадо смёл каминные стропила,
И он бледнел, на мёртвых посмотрев.
Пришла Война. Когда его призвали,
Он молча шёл за флагом, стороной,
Сквозь топи, — безымянный, без медали,
К тюремной койке, тощий и больной.
Но шторм утих, он выброшен волною
На берег, чтоб родное небо зреть;
То случай дал ему игрой шальною
Возможность жить, — кому-то — умереть.
В его слова врывались постоянно
То низкий ропот ветра с пустырей,
То крики дальних птиц, то неустанный
Всхлип травянистых плачущих морей.
Но скорбные прервали заклинанья
Дрожащая звезда и дальний крик.
Летит состав! На станции молчанье,
Она пуста, как неба грустный лик.
Здесь только я; никто не наблюдает
Покой равнин и пустошей вокруг;
Здесь только я, тот крик, и шум взлетает
Колёс и букс, что резко встали вдруг.
«Не опоздайте! Эй, ты кто? Смотритель?
НЕТ НИКОГО! Мы здесь решили встать.
Вчера под поезд прыгнул местный житель,
Вот в это время! Тут! Места занять!»
О, звон плывёт, О, звон поёт
Над мрачной пустошью глухой,
Вечерня с берега несёт
Благословенье и покой,
Да будут житницы полнее!
О перезвон! О Eleison!
Колокола из Монтерея!
О, звон гремит, О, звон гудит
Среди равнин и крепких стен,
По трубам голос его мчит,
Не повторяя свой рефрен,
На рынке, в храме всё слабея!
Хрустальный звон! Печальный звон!
Прощальный звон из Монтерея!
О, звон, что вмиг, кругом поник,
Вернись, верни, все снова ждут:
Не изувера ярый крик,
Не строгой веры страшный суд, —
Любовь Его верни скорее,
О перезвон! О Eleison!
Колокола из Монтерея!
О, диких зарослей малыш,
Найдёныш Западной дубравы!
Ты на столе моём стоишь
Давно, и странный, и шершавый.
И рад судьбе наверняка,
Вниманью новых лиц галдящих,
Как будто и не спят века
В твоих коробочках блестящих.
Я вспомнил мирных дней досуг,
Поездку, радости ночлега,
Туманность осени вокруг,
Усталость, томную как нега,
С утра прогулку, отдых днём,
На склонах клубы красной пыли,
И тусклый свод — колонны в нём —
С прохладой влажной, как в могиле.
Я вижу снова мачт игру,
Скребущих небо, их жилица —
Шалунья сойка на ветру
Под синим вымпелом кружится.
«Индейцев» вижу длинный ряд,
Где вереск высохший в низинах,
Стволы их красные стоят
В коротких рыжих мокасинах.
Всё видел я, но удивлён,
Что ты, лесной малец бездомный,
Столу поэта компаньон
На этой свалке многотомной:
О «папах римских» — новый свод,
И фолианты — «о Биронах»,
Но не древней их лучший род
Твоих сестёр — Вечнозелёных.
Твой предок видел, как сверкал,
И полумесяц Магомета,
И королевский тронный зал;
Он видел древние секреты,
Священных лиственниц ряды,
Друидов рощи — великаны,
И с куполов лесной гряды
Готические аркбутаны.
Твоя ль судьба, найдёныш мой,
Забыв наследство, дух стремлений,
Непритязательный, немой,
Лежать в тиши привычной лени?
Скрыт не лавиною снегов,
Но в брызгах праздности чернильной
Под бренной грудою листков,
Как в том лесу, во мгле могильной.
Лежи, Мой друг! и вот мораль
Твоей истории не новой:
Хотя ты живо смотришь в даль,
И возраст — твой венец лавровый,
Но только эти семена
Не воплотили цель творенья,
Коль оболочка их нужна
Для хвастовства и восхищенья.
Ты задаром куплен был,
Где, когда — я позабыл!
Может, облик твой — пленил,
Бог лишь помнит.
Но ты чем-то не похож
На моих собратьев всё ж,
Некрасив кто, иль пригож
В неге комнат.
В рамке — простенький овал —
Славу ты не смаковал,
И тебя кто рисовал —
Мне не важно.
Помню черт твоих узор,
Жаль, но только до сих пор
Не проник в тебя мой взор
Столь отважно.
Утром я вершу обряд —
Твой скорее встретить взгляд,
И меня ТЫ видеть рад,
Изучая.
Только вечер наступил,
Я к стене иду без сил,
И тебя лишь, кто так мил,
Вспоминаю.
Это слабость, только вот
Отправляться каждый год
За добром иль злом в поход
Не хочу я
Без прощанья — грустный зов
Твоих глаз летит без слов
К завиткам моих усов,
Что кручу я.
Кто не смог твой лик понять,
На тебя взглянув опять,
Всё пытается сдержать
Восхищенье —
Отвернулся с хитрецой,
Пряча взгляд, замечу, свой,
Полный радости живой
И волненья.
Много лиц я повидал,
Многих в жизни повстречал,
Многим, думаю, я дал
Всё, что можно.
Крепче только НАША связь,
И скажу я, не таясь,
Лишь к тебе питаю страсть
Непреложно.
Здесь висеть ты будешь впредь,
Вместе мы начнём стареть,
Скажешь, стал ты, друг, седеть
Некрасиво.
Рад всегда я за бритьём
Видеть в зеркальце моём
Облик твой, пока вдвоём
Будем живы.
О, Долли! Разве кто забыл
Чар этих блеск, что нас пленил?
Тот миг её изобразил,
Как живописец, чётко, —
Со шляпкой набок, ясный взгляд,
Летит по улочке каскад
Из ситца, ротик плутоват, —
Дочь слесаря, красотку!
О, дева — «мастера» портрет!
О честь! О верности обет!
Подобной в книге жизни нет
На загнутых страницах!
И с кем тебя сравнить нам! Ах!
Её я видел в двух шагах
Вчера в невянущих цветках
Взлетающего ситца.
Из камня — скромный отчий дом,
Пять этажей высоких в нём;
Вкус и изящество кругом,
Но странный взгляд житейский: —
Колонн античных частокол
И дверь готическая в холл, —
Столетья разделяют пол
И потолок «помпейский».
Салон, где правила она,
В «версальском стиле», и стена
Китайских шкафчиков, смешна
Смесь варварская эта;
Диваны — «классика», друзья, —
(Sedilia — римская скамья);
Стул, средь «ампирных», вижу я
Времён Елизаветы.
Богиня в храме, так мила,
Мне руку в кольцах подала, —
В камнях каратам нет числа,
И все воды чистейшей, —
Присела низко, чтоб пышней
Казались буфы, и видней
Роскошных юбок ткань, что ей
Купил отец добрейший.
Как платье прост и речи строй, —
Французский, свой язык второй,
Она любила, и порой
Не понимал я что-то.
Сказать, она стыдлива, вздор!
Её спокойный, гордый взор
Выносит Хьюго приговор
За грубость анекдота.
Спросил я: «Что за маскарад?
Костюм для фарса и шарад,
Ватто пастушеский наряд?»
Она смеётся: «Ой, ли!
Должны Вы знать её, mon sire, —
Пылал к ней страстью сам Шекспир,
Иль Байрон, — то один кумир:
Я, Долли Варден! Долли!»