Струятся волны бессмертной музыки
От меня, ничтожной и безвестной:
«Без злобы и ненависти!»,
«Ко всем — милосердье!»
Из глуби моей — прощение миллионам от миллионов,
Лицо великодушного Народа
В сиянии истины и справедливости.
Я, Энн Ратледж, спящая здесь
В земле, под буйными травами,
Была любима Авраамом Линкольном,
Но брачным союзом нашим
Стала вечная разлука.
Расти, о цветущее древо Республики,
Из моей груди, распавшейся в прах.
Я ездила на танцы в Чэндервилл
И играла в «третий лишний» в Уинчестере.
Однажды, возвращаясь домой лунной ночью
В июне, мы обменялись партнерами,
И так я и Дэвис нашли друг друга.
Мы поженились и жили вместе семьдесят лет,
Радовались, работали, воспитывали
Их было двенадцать, но восемь мы
До того, как мне исполнилось
Я хлопотала по дому, ходила за
Я, ткала, работала в саду, а по праздникам
Бродила по полям, прислушиваясь к песне
Жаворонка, или вдоль реки, собирая ракушки,
Цветы и лекарственные травы,
И окликала лесистые холмы,
И пела песни зеленым долинам.
А когда мне минуло девяносто шесть лет,
Прожив сполна свой век на этом свете,
Я познала сладостный покой.
Что вы там говорите про горе, усталость,
Обиды, невзгоды, обманутые надежды?
О вырождающееся поколение,
Вам ли меряться силами с жизнью?
Тот, кто любит жизнь,
Всей жизнью ей платит.
Элмер, Герман, Берт, Том и Чарли,
Слабый волей, крепкий в труде
шут, пьяница, забияка? —
Все, все спят, спят на холме.
Того доконала
Тот сгорел в шахте,
Того прикончили в
Тот умер в оковах,
Тот сорвался с моста, работая на жену и детей
Все, все спят, спят, спят на холме.
Где Элла, Кейт, Мэг, Лиззи и Эдит,
Нежное сердце, простая душа, хохотушка,
гордячка, счастливица?-
Все, все спят, спят на холме.
Та умерла от тайных родов
Та-от неразделенной любви,
Та — от руки какого-то мерзавца в борделе,
Та — от уязвленной гордости, в ожидании
желанного счастья,
Та, прожив всю жизнь в далеком Лондоне и Париже
Была похоронена здесь Эллой и Лиззи и Мэг. —
Все, все спят, спят, спят на холме.
Где дядя Айзек и тетя Эмили,
И старый Тауни Кинкейд и Сэвинь Хоутон,
И майор Уокер, толковавший о революции
С почтенными согражданами? —
Все, все спят, спят на холме.
Сюда принесли сыновей, которых убила война,
И дочерей, которых раздавила жизнь,
И сирот, оставшихся после их смерти.-
Все, все спят, спят, спят на холме.
Где старый скрипач Джонс,
Который играл с жизнью целых девяносто
Бросая вызов непогоде своей распахнутой
Пьяный, буйный, забывший и жену, и родных,
И деньги, и любовь, и небо?
Слышите, он болтает о пирушках былых времен,
О скачках былых времен в Клере Гроуве,
О том, что Эби Линкольн сказал
Однажды в Спрингфилде.
Вот тут, где в полночь зной печет,
Вот тут, где жарит во всю мочь,
Знать, что без отдыха грядет
И скоро нас застигнет ночь;
Знать, что восточный край земли
Дыханьем холода объят,
Что тени холода легли
На догорающий закат;
Что в Экбатане сень олив
Лист за листом впивает тьму,
И ночи крепнущей прилив
пограничных гор кайму;
И в Керманшахе у ворот
Темно и пусто и мертво,
И вдаль последний мул
И громыхнул чугунный створ;
В Багдаде сумрак, мост, как тень,
Над призрачной рекой повис,
Геджасских кровли деревень
В пятно туманное слились;
В Пальмире глубже колеи
В вечернем свете, и горит
На небе отблеск, но вдали
Погас Ливан и гаснет Крит;
И над Сицилией крыло
Взметнувшейся чайки блеснет,
Но парус лодки и весло
Закатный свет не оплеснет.
Испания уже во мгле,
Повлекли Африки пески,
Тускнеет вечер в той земле,
мрак простер свои ростки.
И гаснет незаметно
И тут, ничком, спиной к лучам
Знать, что упорно ночи
к нам.
Прошло полжизни; стерся даже след
Минувших дней. Где юный жар стремленья
Из рифм, из песен, полных вдохновенья,
Дворец воздвигнуть для грядущих лет?
Виной не праздность, не любовь, о нет!
Не беспокойной страсти наслажденья,
Но горести едва ль не от рожденья,
Чреда забот убийственных и бед.
И с полгоры я вижу под собою
Все прошлое, весь этот темный ад,—
В дымах, в огнях мой город, скрытый мглою,
Где стоны, плач и никаких отрад
И на ветру осеннем, надо мною
С вершин гремящий Смерти водопад.
Стрелу из лука я пустил
Не знал я, где она упала;
Напрасно взор за ней следил,
Она мелькнула и пропала.
На ветер песню бросил я:
Звук замер где-то в отдаленьи…
Куда упала песнь моя
Не мог сказать я в то мгновенье.
Немного лет спустя, потом
Стрела нашлась, в сосне у луга,
Свою же песню целиком
Нашел я в теплом сердце друга.
Дня нет уж… За крыльями Ночи
Прозрачная стелется мгла,
Как легкие перья кружатся
Воздушной стезею орла.
Сквозь сети дождя и тумана
По окнам дрожат огоньки,
И сердце не может бороться
С волной набежавшей тоски,
С волною тоски и желанья,
Пусть даже она — не печаль,
Но дальше, чем дождь от тумана,
Тоска от печали едва ль.
Стихов бы теперь понаивней,
Помягче, поглубже огня,
Чтоб эту тоску убаюкать
И думы ушедшего дня,
Не тех грандиозных поэтов,
Носителей громких имен,
Чьи стоны звучат еще эхом
В немых коридорах Времен.
Подобные трубным призывам,
Как парус седой кораблю,
Они наполняют нас бурей,—
А я о покое молю.
Мне надо, чтоб дума поэта
В стихи безудержно лилась,
Как ливни весенние хлынув,
Иль жаркие слезы из глаз,
Поэт же и днем за работой,
И ночью в тревожной тиши,
Всем сердцем бы музыку слушал
Из чутких потемок души…
Биенье тревожное жизни
Смиряется песнью такой,
И сердцу она, как молитва,
Несет благодатный покой.
Но только стихи, дорогая,
Тебе выбирать и читать:
Лишь музыка голоса может
Гармонию строф передать.
Ночь будет певучей и нежной,
А думы, темнившие день,
Бесшумно шатры свои сложат
И в поле растают, как тень.
Истомленный, на рисовой ниве он спал.
Грудь открытую жег ему зной;
Серп остался в руке,— и в горячем песке
Он курчавой тонул головой.
Под туманом и тенью глубокого сна
Снова видел он край свой родной.
Тихо царственный Нигер катился пред ним,
Уходя в безграничный простор.
Он царем был опять, и на пальмах родных
Отдыхал средь полей его взор.
И, звеня и гремя, опускалися в дол
Караваны с сияющих гор.
И опять черноокой царице своей
С нежной лаской глядел он в глаза,
И детей обнимал — и опять услыхал
И родных и друзей голоса.
Тихо дрогнули сонные веки его,—
И с лица покатилась слеза.
И на борзом коне вдоль реки он скакал
По знакомым, родным берегам…
В серебре повода,— золотая узда…
Громкий топот звучал по полям
Средь глухой тишины,— и стучали ножны
Длинной сабли коню по бокам.
Впереди, словно красный кровавый платок,
Яркокрылый фламинго летел;
Вслед за ним он до ночи скакал по лугам,
Где кругом тамаринд зеленел.
Показалися хижины кафров,— и вот
Океан перед ним засинел.
Ночью слышал он рев и рыкание льва,
И гиены пронзительный вой;
Слышал он, как в пустынной реке бегемот
Мял тростник своей тяжкой стопой…
И над сонным пронесся торжественный гул,
Словно радостный клик боевой.
Мириадой немолчных своих языков
О свободе гласили леса;
Кличем воли в дыханье пустыни неслись
И земли и небес голоса…
И улыбка и трепет прошли по лицу,
И смежилися крепче глаза.
Он не чувствовал зноя; не слышал, как бич
Провизжал у него над спиной…
Царство сна озарила сиянием смерть,
И на ниве остался — немой
И безжизненный труп: перетертая цепь,
Сокрушенная вольной душой.
Тропой альпийской в снег и мрак
Шел юноша, державший стяг.
И стяг в ночи сиял, как днем,
И странный был девиз на нем:
Excelsior!
Был грустен взор его и строг,
Глаза сверкали, как клинок,
И, как серебряный гобой,
Звучал язык для всех чужой:
Excelsior!
Горели в окнах огоньки,
К. уюту звали очаги,
Но льды под небом видел он,
И вновь звучало,словно стон:
Excelsior!
«Куда? — в селе сказал старик.-
Там вихрь и стужа, там ледник,
Пред ним, широк, бежит поток».
Но был ответ, как звонкий рог:
Excelsior!
Сказала девушка: «Приди!
Усни, припав, к моей груди!»
В глазах был синий, влажный свет,
Но вздохом прозвучал ответ:
Excelsior!
«Не подходи к сухой сосне!
Страшись лавины в вышине!» —
Прощаясь, крикнул селянин.
Но был ответ ему один:
Excelsior!
На Сен-Бернардский перевал
Он в час заутрени попал,
И хор монахов смолк на миг,
Когда в их гимн ворвался крик:
Excelsior!
Но труп, навеки вмерзший в лед,
Нашла собака через год.
Рука сжимала стяг, застыв,
И тот же был на нем призыв:
Excelsior!
Меж ледяных бездушных скал
Прекрасный, мертвый он лежал,
А с неба, в мир камней и льда
Неслось, как падает звезда:
Excelsior!
Не тверди в строфах унылых:
«Жизнь есть сон пустой!» В ком спит
Дух живой, тот духом умер:
В жизни высший смысл сокрыт.
Жизнь не грезы. Жизнь есть подвиг!
И умрет не дух, а плоть.
«Прах еси и в прах вернешься»,—
Не о духе рек господь.
Не печаль и не блаженство
Жизни цель: она зовет
Нас к труду, в котором бодро
Мы должны идти вперед.
Путь далек, а время мчится,—
Не теряй в нем ничего.
Помни, что биенье сердца-
Погребальный марш его.
На житейском бранном поле,
На биваке жизни будь —
Не рабом будь, а героем,
Закалившим в битвах грудь.
Не оплакивай Былого,
О Грядущем не мечтай,
Действуй только в Настоящем
И ему лишь доверяй!
Жизнь великих призывает
Нас к великому идти,
Чтоб в песках времен остался
След и нашего пути,—
След, что выведет, быть может,
На дорогу и других —
Заблудившихся, усталых —
И пробудет совесть в них.
Встань же смело на работу,
Отдавай все силы ей
И учись в труде упорном
Ждать прихода лучших дней!
У меня на уме женщина
невинная, неприкрашенная, но
искренняя, пахнущая
яблоками и травой. Она одевает
сорочку или рубашку, её волосы
светло-каштановые и гладкие, и она
добрая и очень чистая —
без нарочитости
но у неё
нет фантазии…
И есть беспокойная,
гуляющая при луне девушка
или старуха, или обе вместе,
одетая в опал, тряпьё, перья
и оборванную тафту,
которая знает странные песни
но она — не добра…
Черное лицо старика под фонарями
отливает золотом, словно камешки
под водой — старик прогуливает
под дождем двух беспородных
собак, маленькую и здоровенную,
по отдыхающей предвечерней улице.
Маленькая верткая тянет в сторону,
послушная зову мусорной урны,
а здоровенная кучерявая
тянет вперед: лоснящийся тротуар
сулит ей таинственные соблазны.
Дождь усиливается. Старик без шляпы,
Он улыбается и бормочет себе под нос.
Меняется освещение: бесконечный церковный
свод улицы отражает литургически-
рдяные ноты. Старик дрейфует
меж вожделеньями двух собак.
Все трое сворачивают на перекрестке,
все объяты своим ощущеньем друг друга,
ощущеньем радости,
погоды, уличных углов,
ленивыми своими разногласиями
и сугубо личным молчанием.
Словно
вечно они гонятся, те, которых
мы гоним —
под тусклым небом, где,
когда зажглись огни, звезда
пронзила туман, теперь
равномерное
непрерывное
в шесть наших рядов
движение, как во сне…
***
А люди — мы сами! —
разумные, из нутра
машин появляемся
лишь у заправочных станций,
неуверенно
рассматривая друг друга,
торопливо пьем кофе
у автоматов и спешим
назад к машинам,
исчезаем
в них навсегда
ради движения —
Тут и там домй за пределами
замкнутого пути, деревья, деревья, кусты
мимо них, мимо нас
автомобили —
перед нами
обгоняют, подгоняют сзади
и
слева летят навстречу,
слишком блестящие,
неумолимо скользят
в шесть рядов
на юг и на север мчатся,
невнятно бурча…
1) Жители Вьетнама — использовали
фонари из камня?
2) Были у них церемонии
в честь раскрытия бутонов?
3) Были они склонны к тихому смеху?
4) Использовали кость (в том числе слоновую),
серебро и нефрит для украшений?
5) Была ли у них эпическая поэзия?
6) Отличали они речь от пения?
1) Сэр, их маленькие сердца обратились в камень.
Не осталось свидетельств — каменные ли фонари
освещали в садах их приятные занятия.
2) Возможно, они собирались, чтобы восхититься
цветением, но после того, как убили детей,
не стало бутонов.
3) Сэр, смех отзывается болью на сожженных губах.
4) Возможно, миллион снов назад. Украшенья —
для радости. Все кости обуглились.
5) Никто не помнит. Большинство
было крестьянами, их жизнь-
в бамбуке и рисе.
Когда мирные облака отражались в полях риса
и буйвол уверенно ступал по террасам,
может быть, отцы и рассказывали детям предания.
Когда бомбы разбили зеркала полей,
времени хватило только на крик.
6) Остался лишь отзвук
речи, похожей на щебет.
Говорят, их пение напоминало
полет мотыльков в лунном свете.
Но так ли это? Пение — смолкло.
Убийства продолжаются, каждый миг
Движутся по генетической цепи боль и несчастье,
Несправедливость творится сознательно, ветер
Несет прах увядших надежд, и все же,
Дыша этими испарениями на запруженных людьми тротуарах,
Среди искалеченных жизней, бесноватых отбойных молотков,
Автомобильных стоянок, режущих глаза
Под майским солнцем,—
я увидела
Не вокруг, а внутри
Тусклого горя, раздробленного мужества и уродливых
Бетонных фасадов, другое горе, сияние, похожее
На блеск розы, на приют милосердия,
И услышала не вокруг, а внутри шума,
Напев, который плавно перешел в спокойную улыбку.
Ничто не изменилось, только все предстало иначе:
Не то, чтобы не стало ужаса, не продолжались убийства,
Не то, чтобы я подумала, что больше
не будет отчаяния,—
Но некая прозрачность открыла мне некую
Благословенную непохожесть, которая и была блаженством.
Так сквозь уличную пыль я увидела
Рай.
Слепой. Я могу на него глядеть,
стыдливо, бесстыдно. Он чувствует взгляды?
Нет, велико его одиночество.
Странная прихоть-
досыта глядеть на чужое лицо.
Не досыта — хочется еще и еще.
В своем мире он сейчас говорит
почти вслух. Его губы шевелятся.
На них беспокойство. И какая-то
радость, почти улыбка.
Неощущаемый мной ветерок
рябит его лицо, словно воду.
Поезд следует к центру, останавливаясь
на станциях. Внутри его громкой
дребезжащей сутолоки покой,
покой молчащих людей —
некоторые смотрят на слепого
мимоходом, а не жадно, как я,—
и внутри этого покоя—его
особый покой, не покой, а вихрь
образов — только какие они, его образы?
Он слепой! И ему все равно,
что он выглядит странно, потому что
обнаженные мысли играют на его лице,
как свет на воде,— он же не знает,
что значит «выглядеть».
Он слеп от рожденья.
И вот он встает и наготове стоит у дверей,
зная, что следующая — его. Он считал?
Нет, он знает и так.
Он выходит, и я за ним.
«Разрешите, я вам помогу».
«Пожалуйста». Безразличие.
Но в тот же миг, когда я
слышу его безразличный голос,
рука его поднимается, ищет,
и мы идем, взявшись за руки, словно дети.
Его рука теплая и не влажная,
крепкая — такую приятно пожать.
И когда он первым проходит
турникет, рука его сразу же
ждет мою.
«Осторожно, ступеньки. А здесь
направо. Опять ступеньки». Мы вышли
на солнечный свет. Он чувствует
ласковый воздух. «Славный день»,—
говорит слепой. Одиночество
шагает со мной, шагает
рядом со мной, не во мне: его мысли
одиноки, но его рука и моя
так сроднились, что, кажется,
словно моя рука, отделившись,
идет сама по себе. Я перевожу
его через улицу, и слепой
говорит, что теперь сам найдет дорогу.
Он знает, куда идет: в никуда,
наполненное тенями. Он говорит: «Я».
Беспамятство подобно песне,
Которая течет, свободная от ритма и размера.
Беспамятство подобно птице, уверенно расправившей свои крылья
Широко и неподвижно —
Птице, что неутомимо держит курс по ветру.
Беспамятство — это дождь, льющий посреди ночи,
Или старая хижина в лесу… или ребенок.
Беспамятство — оно бело — бело, как сожженное молнией дерево,
Оно может превратить предсказание гадалки в пророчество
Или предать земле Богов.
На моей памяти столь много беспамятства.
С которых пор, дрожа, рассветный хлад
накалывает чаячьи крыла
на черные булавки? — Там, где своды
неволи возле Статуи Свободы.
Как парус, только призрачный, плывет
кривая между небом и землей,
ложась крылом на рябь конторских счет…
– Пока в подземку время не уйдет…
Я вспоминаю фокусы кино —
Ту спешку, тот мгновенный проблеск сцен:
быстрей, быстрей, но скрыться не дано,
и — новый пленник тех же самых лент.
И, в серебре, над миром, над заливом,
поверженный в сраженье исполин,
ты держишь рабства мирную оливу,
ты — поступь солнца, но пришел Навин.
Самоубийство — это ль не ответ
Содому и Гоморре? Пузырем
рубаха раздувается на нем,
в припадке оседлавшем парапет.
Твоих зубов размашистость акулья
вгрызается в банкирские дворы,
и Северной Атлантики нары
c тебя дымы и домоседедство сдули.
И горестна, как эти небеса
библейские, твоя награда, Рыцарь,
легко ль держать оружье на весу,
когда не смеет битва разгореться?
О арфа, и алтарь, и oгненная ярость!
Кто натянуть сумел подобную струну? —
Трикраты значимей проклятия пророка,
молитвы парии, повизгиванья бабы,
Огни твои — как пенки с молока,
вздох звезд неоскверненный над тобой,
ты — чистая экспрессия; века
сгустились; ночь летит в твоих руках.
В твоей тени я тени ждал бесслезно —
лишь в полной тьме тень подлинно ясна.
Город погас иль гаснул. Год железный
уж затопила снега белизна.
Не ведающий сна, как воды под тобою,
возведший свой чертог над морем и землей!-
Ничтожнейший из нас творение земное
умеет зачеркнуть стремительной кривой.
В прозелени волн он видел бултыхающиеся
Двойные шестерки человеческих костей. Ими завещанные,
Послания прибывали по мере прибоя,
Воя, бились о темный берег.
Кораблекрушения без колоколов и пушек;
Щедрая чаша смерти выплескивала со дна
Разрозненные главы, туманные письмена,
Знаменья, ввинченные в коридоры ракушек.
Постепенно, в круговороте великого витка,
Pyгaнь теряла грубость и злость становилась мягка,
Замороженные очи возводили в высоту алтари,
Замороченные безмолвием звезд от зари до зари.
Астролябия, квадрант и компас
Не затевают приливов отныне. В лазурной пустыне
Никто не будит погребальным пением моряков.
Тень легендарных веков не рассеялась лишь в океане.
От наших шальных утешений — проку
будет не больше земному праху,
чем от шальных попаданий ветра
и пустые карманы одежды ветхой.
Мир изголодавшемуся котенку на пороге,
ибо любви к миру мы преисполнены,—
и (влечение из уличной мороки,
сильно смахивающей на преисподнюю.
Безотказные приемчики косоглазой
судьбы, убивающей нас не сразу,
по разворачивающей перед нами морщинистый список
наших ошибок, помарок, описок,
полный сюрпризов!
И все же это искусное сведение на нет
лжет не больше, чем тросточкин пируэт.
На светопреставление не купишь билета.
Берете за душу и ведете, где свет
погашен, послушную душу раздетой.
Игpa есть игра, но Граалем смеха
бродит луна по одиноким аллеям
над пустыми сосудами смертного праха.
Побоку похоть, победа, потеха.
Лучше бездомною котенка пожалеем.