Для движенья — труд нелишний! —
Две ноги нам дал всевышний,
Чтоб не стали мы все вместе,
Как грибы, торчать на месте.
Жить в застое род людской
Мог бы и с одной ногой.
Дал господь два глаза нам,
Чтоб мы верили глазам.
Верить книгам да рассказам
Можно и с единым глазом, —
Дал два глаза нам всесильный,
Чтоб могли мы видеть ясно,
Как, на радость нам, прекрасно
Он устроил мир обильный.
А средь уличного ада
Смотришь в оба поневоле:
Чтоб не стать, куда не надо,
Чтоб не отдавить мозоли, —
Мы ведь горькие страдальцы,
Если жмет ботинок пальцы.
Две руки даны нам были,
Чтоб вдвойне добро творили, —
Но не с тем, чтоб грабить вдвое,
Прикарманивать чужое,
Набивать свои ларцы,
Как иные молодцы.
(Четко их назвать и ясно
Очень страшно и опасно.
Удавить бы! Да беда:
Всё большие господа —
Меценаты, филантропы,
Люди чести, цвет Европы!
А у немцев нет сноровки
Для богатых вить веревки).
Нос один лишь дал нам бог,
Два нам были бы невпрок:
Сунув их в стакан, едва ли
Мы б вина не разливали.
Бог нам дал один лишь рот,
Ибо два — большой расход.
И с одним сыны земли
Наболтали, что могли, —
А двуротый человек
Жрал и лгал бы целый век.
Так — пока во рту жратва,
Не бубнит людское племя,
А имея сразу два —
Жри и лги в любое время.
Нам господь два уха дал.
В смысле формы — идеал!
Симметричны, и равны,
И чуть-чуть не столь длинны,
Как у серых, не злонравных
Наших родственников славных.
Дал господь два уха людям,
Зная, что любить мы будем
То, что пели Моцарт, Глюк…
Будь на свете только стук,
Грохот рези звуковой,
Геморроидальный вой
Мейербера — для него
Нам хватило б одного.
Тевтолинде в поученье
Врал я так на всех парах.
Но она сказала: «Ах!
Божье обсуждать решенье,
Сомневаться, прав ли бог, —
Ах, преступник! Ах, безбожник!
Видно, захотел сапог
Быть умнее, чем сапожник!
Но таков уж нрав людской, —
Чуть заметим грех какой:
Почему да почему?..
Друг, я верила б всему!
Мне понятно то, что бог
Мудро дал нам пару ног,
Глаз, ушей и рук по паре,
Что в одном лишь экземпляре
Подарил нам рот и нос.
Но ответь мне на вопрос:
Почему творец светил
Столь небрежно упростил
Ту срамную вещь, какой
Наделен весь пол мужской,
Чтоб давать продленье роду
И сливать вдобавок воду?
Друг ты мой, иметь бы вам
Дубликаты — для раздела
Сих важнейших функций тела, —
Ведь они, по всем правам,
Сколь для личности важны,
Столь, разно, и для страны.
Девушку терзает стыд
От сознанья, что разбит
Идеал ее, что он
Так банально осквернен.
И тоска берет Психею:
Ведь какой свершила тур,
А под лампой стал пред нею
Меннкен-Писсом бог Амур!»
Но на сей резок простой
Я ответил ей: «Постой,
Скуден женский ум и туг!
Ты не видишь, милый друг,
Смысла функций, в чьем зазорном,
Отвратительном, позорном,
Ужасающем контрасте —
Вечный срам двуногой касте.
Пользу бог возвел в систему:
В смене функции машин
Для потребностей мужчин
Экономии проблему
Разрешил наш властелин.
Нужд вульгарных и священных,
Нужд пикантных и презренных
Существо упрощено,
Воедино сведено.
Та же вещь мочу выводит
И потомков производит,
В ту же дудку жарит всяк —
И профессор и босяк.
Грубый перст и пальчик гибкий —
Оба рвутся к той же скрипке.
Каждый пьет, и жрет, и дрыхнет,
И все тот же фаэтон
Смертных мчит за Флегетон».
Друг, что слышу! Распростился
Со своей ты толстой Ганной
И как будто соблазнился
Длинной, тощей Марианной!
В жизни все бывает с нами, —
Плотью всякий рад прельститься, –
Но заигрывать с мощами…
Этот грех нам не простится.
Что за наважденье ада!
Это действует лукавый, —
Шепчет: толстых нам не надо, —
И мы тешимся с костлявой.
Вздымалась волна. Полумесяц из туч
Мерцал так робко нам.
Когда садились мы в челнок,
Нас трое было там.
Докучливо весла плескались в воде,
Скрипели по бортам,
И с шумом волна белопенная нас
Троих заливала там.
Она, бледна, стройна, в челне
Стояла, предавшись мечтам.
Дианою мраморною тогда
Она казалась нам.
А месяц и вовсе исчез. Свистел
Ветер, хлеща по глазам.
Над нами раздался пронзительный крик
И взмыл высоко к небесам.
То призрачно-белая чайка была;
Тот вопль ужасный нам
Сулил беду. И всем троим
Так жутко стало там.
Быть может, я болен и это – бред?
Понять не могу я сам.
Быть может, я сплю? Но где же конец
Чудовищным этим снам?
Чудовищный бред! Пригрезилось мне,
Что я — Спаситель сам,
Что я безропотно крест влачу
По каменистым стезям.
Ты, бедная, угнетена, Красота,
Тебе я спасение дам —
От боли, позора, пороков, нужды,
Всесветных зловонных ям.
Ты, бедная Красота, крепись:
Лекарство я горькое дам,
Я сам поднесу тебе смерть, и пусть
Сердце мое — пополам!
Безумный бред! Кошмарный сон!
Проклятье этим мечтам!
Зияет ночь, ревет волна…
Укрепи, дай твердость рукам,
Укрепи меня, боже милосердный мой!
Шаддай милосердный сам!
Что-то в море упало! Шаддай! Адонай!
Вели смириться волнам!..
И солнце взошло… Земля! Весна!
И края не видно цветам!
Когда на берег мы сошли,
Нас было лишь двое там.
Ни увереньями, ни лестью
Я юных дев не соблазнял,
Равно и к тайному бесчестью
Замужних женщин не склонял.
Будь грешен я в таких забавах,
Не перепала б ни строка
Моей персоне в книге правых;
Тогда я стоил бы плевка.
Сам суперкарго мингер ван Кук
Сидит погруженный в заботы.
Он калькулирует груз корабля
И проверяет расчеты.
«И гумми хорош, и перец хорош, —
Всех бочек больше трех сотен.
И золото есть, и кость хороша,
И черный товар добротен.
Шестьсот чернокожих задаром я взял
На берегу Сенегала.
У них сухожилья — как толстый канат,
А мышцы — тверже металла.
В уплату пошло дрянное вино,
Стеклярус да сверток сатина.
Тут виды — процентов на восемьсот,
Хотя б умерла половина.
Да, если триста штук доживет
До гавани Рио-Жанейро,
По сотне дукатов за каждого мне
Заплатит Гонсалес Перейро».
Так предается мингер ван Кук
Мечтам, но в эту минуту
Заходит к нему корабельный хирург
Герр ван дер Смиссен в каюту.
Он сух, как палка; малиновый нос,
И три бородавки под глазом.
«Ну, эскулап мой! — кричит ван Кук, —
Не скучно ль моим черномазым?»
Доктор, отвесив поклон, говорит:
«Не скрою печальных известий.
Прошедшей ночью весьма возросла
Смертность среди этих бестий.
На круг умирало их по двое в день,
А нынче семеро пали —
Четыре женщины, трое мужчин.
Убыток проставлен в журнале.
Я трупы, конечно, осмотру подверг.
Ведь с этими шельмами горе:
Прикинется мертвым, да так и лежит,
С расчетом, что вышвырнут в море.
Я цепи со всех покойников снял
И утром, поближе к восходу,
Велел, как мною заведено,
Дохлятину выкинуть в воду.
На них налетели, как мухи на мед,
Акулы — целая масса;
Я каждый день их снабжаю пайком
Из негритянского мяса.
С тех пор как бухту покинули мы,
Они плывут подле борта.
Для этих каналий вонючий труп
Вкуснее всякого торта.
Занятно глядеть, с какой быстротой
Они учиняют расправу:
Та в ногу вцепится, та в башку,
А этой лохмотья по нраву.
Нажравшись, они подплывают опять
И пялят в лицо мне глазищи,
Как будто хотят изъявить свой восторг
По поводу лакомой пищи».
Но тут ван Кук со вздохом сказал:
«Какие ж вы приняли меры?
Как нам убыток предотвратить
Иль снизить его размеры?»
И доктор ответил: «Свою беду
Накликали черные сами:
От их дыханья в трюме смердит
Хуже, чем в свалочной яме.
Но часть, безусловно, подохла с тоски, —
Им нужен какой-нибудь роздых.
От скуки безделья лучший рецепт —
Музыка, танцы и воздух».
Ван Кук вскричал: «Дорогой эскулап!
Совет ваш стоит червонца.
В вас Аристотель воскрес, педагог
Великого македонца!
Клянусь, даже первый в Дельфте мудрец,
Сам президент комитета
По улучшенью тюльпанов — и тот
Не дал бы такого совета!
Музыку! Музыку! Люди, наверх!
Ведите черных на шканцы,
И пусть веселятся под розгами те,
Кому неугодны танцы!»
II
В бездонной лазури мильоны звезд
Горят над простором безбрежным;
Глазам красавиц подобны они,
Загадочным, грустным и нежным.
Они, любуясь, глядят в океан,
Где, света подводного полны,
Фосфоресцируя в розовой мгле,
Шумят сладострастные волны.
На судне свернуты паруса,
Оно лежит без оснастки,
Но палуба залита светом свечей, —
Там пенье, музыка, пляски.
На скрипке пиликает рулевой,
Доктор на флейте играет,
Юнга неистово бьет в барабан,
Кок на трубе завывает.
Сто негров, танцуя, беснуются там, —
От грохота, звона и пляса
Им душно, им жарко, и цепи, звеня,
Впиваются в черное мясо.
От бешеной пляски судно гудит,
И, с темным от похоти взором,
Иная из черных красоток, дрожа,
Сплетается с голым партнером.
Надсмотрщик — maitre de plaisirs,1
Он хлещет каждое тело,
Чтоб не ленились танцоры плясать
И не стояли без дела.
И дей-дель-дум-дёй и шнёд-дере-дёнг!
На грохот, на гром барабана
Чудовища вод, пробуждаясь от сна,
Плывут из глубин океана.
Спросонья акулы тянутся вверх,
Ворочая туши лениво,
И одурело таращат глаза
На небывалое диво.
И видят, что завтрака час не настал,
И, чавкая сонно губами,
Протяжно зевают, — их пасть, как пила,
Усажена густо зубами.
И шнёд-дере-дёнг и дей-дель-дум-дёй, —
Все громче и яростней звуки!
Акулы кусают себя за хвост
От нетерпенья и скуки.
От музыки их, вероятно, тошнит,
От этого гама и звона.
«Не любящим музыки тварям не верь!»
Сказал поэт Альбиона.
И дей-дель-дум-дёй и шнёд-дере-дёнг, —
Все громче и яростней звуки!
Стоит у мачты мингер ван Кук,
Скрестив молитвенно руки.
«О господи, ради Христа пощади
Жизнь этих грешников черных!
Не гневайся, боже, на них, ведь
они глупей скотов безнадзорных.
Помилуй их ради Христа, за нас
Испившего чашу позора!
Ведь если их выживет меньше трехсот,
Погибла моя контора!»
Не подтрунивай над чертом,
Годы жизни коротки,
И загробные мученья,
Милый друг, не пустяки.
А долги плати исправно.
Жизнь не так уж коротка, –
Занимать еще придется
Из чужого кошелька!
Большая дорога – земной наш шар.
И странники мы на свете.
Торопимся словно бы на пожар,
Кто пеший, а кто и в карете.
Мы машем платком, повстречавшись в пути.
И мчимся, как от погони;
Мы рады б друг друга прижать к груди.
Но рвутся горячие кони.
Едва лишь тебя на скрещенье дорог
Успел, о принц, полюбить я.
Как снова трубит почтальона рожок –
Обоим трубит отбытье.
Над пеною моря, раздумьем объят,
Сижу на утесе скалистом.
Сшибаются волны, и чайки кричат,
И ветер несется со свистом.
Любил я немало друзей и подруг.
Но где они? Кто их отыщет?
Взбегают и пенятся волны вокруг,
И ветер протяжно свищет.
Я видел сон: луной озарены,
Кругом теснились бледные виденья —
Обломки величавой старины,
Разбитые шедевры Возрожденья.
Лишь кое-где, дорически строга,
Нетронутая гибелью колонна,
Глумясь, глядела в твердь, как на врага
Перед ее громами непреклонна.
Повержены, кругом простерлись ниц
Порталы, изваянья, колоннады, —
Застывший мир людей, зверей и птиц,
Кентавры, сфинксы, божества и гады.
Немало статуй женских из травы,
Из сорняков глядело ввысь уныло;
И время, злейший сифилис, — увы! —
Изящный нос наяды провалило.
И я увидел древний саркофаг,
Он уцелел под грудами развалин.
Там некто спал, вкусивший вечных благ,
И тонкий лик был нежен и печален.
Кариатиды, в скорби онемев,
Держали гроб недвижно и сурово,
А по бокам чеканный барельеф
Изображал события былого.
И мне предстал Олимп, гора богов,
Развратные языческие боги;
С повязками из фиговых листков
Адам и Ева, полные тревоги.
И мне предстал горящий Илион,
Ахилл и Гектор в беге беспримерном,
И Моисей, и дряхлый Аарон,
Эсфирь, Юдифь и Гаман с Олоферном.
И были там Амур, шальной стрелок,
И госпожа Венера, и Меркурий,
Приап, Силен, и Бахус, пьяный бог,
И сам Плутон, владыка злобных фурий.
А рядом — мастер говорить красно,
Преславная ослица Валаама;
Там — Лот, бесстыдно хлещущий вино,
Здесь — жертвоприношенье Авраама.
Там голову Крестителя несут
И пляшет пред царем Иродиада;
Здесь Петр-ключарь, и рай, и Страшный суд,
И сатана над черной бездной ада.
А тут Юпитер соблазняет жен,
Преступный лик в личине чуждой спрятав:
Как лебедь, был он с Ледой сопряжен,
Прельстил Данаю ливнем из дукатов.
За ним Диана в чаще вековой,
И свора псов над их добычей жалкой,
И Геркулес — неистовый герой —
Сидит в одежде женщины за прялкой.
Святой Синай главу в лазурь вознес,
Внизу Израиль пляшет пред шатрами,
За ними отрок Иисус Христос —
Он спорит с ортодоксами во храме.
Прекрасный грек — и мрачный иудей!
Везде контраст пред любопытным
И ярый хмель, как хитрый чародей,
Опутал все причудливым узором.
Но странный бред! Покуда без конца
Передо мной легенды проходили,
Себя узнал я в лике мертвеца,
Что тихо грезил в мраморной могиле.
Над головой моею рос цветок,
Пленявший ум загадочною формой.
Лилово-желт был каждый лепесток, —
Их красота приковывала взор мой.
Народ его назвал цветком страстей.
Он на Голгофе вырос, по преданью,
Когда Христос принял грехи людей
И кровь его текла священной данью.
О крови той свидетельствует он, —
Так говорят доверчивые люди, —
И в чашечке цветка запечатлен
Был весь набор мучительных орудий.
Все, чем палач воспользоваться мог,
Что изобрел закон людей суровый:
Щипцы и гвозди, крест и молоток,
Веревка, бич, копье, венец терновый.
Цветок, дрожа, склонялся надо мной,
Лобзал меня, казалось, полный муки;
Как женщина, в тоске любви немой
Ласкал мой лоб, мои глаза и руки.
О, волшебство! О, незабвенный миг!
По воле сна цветок непостижимый
Преобразился в дивный женский лик, —
И я узнал лицо моей любимой.
Дитя мое! В цветке таилась ты,
Твою любовь мне возвратили грезы;
Подобных ласк не ведают цветы,
Таким огнем не могут жечь их слезы!
Мой взор затмила смерти пелена,
Но образ твой был снова предо мною;
Каким восторгом ты была полна,
Сияла вся, озарена луною.
Молчали мы! Но сердце — чуткий слух,
Когда с другим дано ему слиянье;
Бесстыдно слово, сказанное вслух,
И целомудренно любовное молчанье.
Молчанье то красноречивей слов!
В нем не найдешь метафор округленных,
Им скажешь все без фиговых листков,
Без ухищрений риторов салонных.
Безмолвный, но чудесный разговор,
Одна лишь мысль, без отзыва, без эха!
И ночь летит, как сон, как метеор,
Вся сплетена из трепета и смеха.
Не спрашивай о тайне тех речей!
Спроси, зачем блестит светляк полночный,
Спроси волну, о чем поет ручей,
Спроси, о чем грустит зефир восточный,
Спроси, к чему цветам такой убор,
Зачем алмаз горит в земной утробе, —
Но не стремись подслушать разговор
Цветка страстей и спящего во гробе.
Лишь краткий миг в покое гробовом,
Завороженный, пил я наслажденье.
Исчезло все, навеянное сном,
Растаяло волшебное виденье.
О смерть! Лишь ты, всесильна, как судьба
Даруешь нам блаженства сладострастье;
Разгул страстей, без отдыха борьба —
Вот глупой жизни призрачное счастье!
Как метеор, мой яркий сон мелькнул,
В блаженство грез ворвался грохот мира
Проклятья, спор, многоголосый гул, —
И мой цветок увял, поникнув сиро.
Да, за стеной был грохот, шум и гам,
Я различал слова свирепой брани, —
Не барельефы ль оживали там
И покидали мраморные грани?
Иль призрак веры в схемах ожил вновь
И камень с камнем спорит, свирепея,
И с криком Пана, леденящим кровь,
Сплетаются проклятья Моисея?
Да, Истине враждебна Красота,
Бесплоден спор, и вечны их разлады,
И в мире есть две партии всегда:
Здесь — варвары, а там — сыны Эллады.
Проклятья, брань, какой-то дикий рев!
Сей нудный диспут мог бы вечно длиться
Но, заглушив пророков и богов,
Взревела Валаамова ослица.
И-а! И-а! Визжал проклятый зверь, —
И он туда ж, в премудрый спор пустился!
Как вспомню, дрожь берет еще теперь,
Я сам завыл со сна — и пробудился.
Похожи друг на друга два прекрасных,
Два юных лика, хоть один из них
Бледней другого и гораздо строже,
Сказал бы я: другой не столь возвышен,
Хоть ласково меня в свои объятья
Прекрасный заключал; как нежен взор,
Как сладостна была его улыбка!
Венком своим из маков он касался
Лба моего, бывало, ненароком,
Боль прогоняя странным этим духом,
На благо мне; однако мимолетно
Такое облегченье; исцелюсь я,
Когда опустит молча факел свой
Тот, первый; как он бледен и суров!
Заснуть отрадно, умереть отрадней,
Но лучше не родиться никогда.
Мой день был ясен, ночь моя светла.
Всегда венчал народ мой похвалами
Мои стихи. В сердцах рождая пламя,
Огнем веселья песнь моя текла.
Цветет мой август, осень не пришла,
Но жатву снял я: хлеб лежит скирдами.
И что ж? Покинуть мир с его дарами,
Покинуть все, чем эта жизнь мила!
Рука дрожит. Ей лира изменила.
Ей не поднять бокала золотого,
Откуда прежде пил я своевольно.
О, как страшна, как мерзостна могила!
Как сладостен уют гнезда земного!
И как расстаться горестно и больно!
Макс! Так ты опять, проказник,
Едешь к русским! То-то праздник!
Ведь тебе любой трактир —
Наслаждений целый мир!
С первой встречною девчонкой
Ты под гром валторны звонкой,
Под литавры — тра-ра-ра! —
Пьешь и пляшешь до утра.
И, бутылок пять осиля, —
Ты и тут не простофиля, —
Полон Вакхом, как качнешь,
Феба песнями забьешь!
Мудрый Лютер так и рубит:
Пейте! Лишь дурак не любит
Женщин, песен и вина, —
Это знал ты, старина.
Пусть судьба тебя ласкает,
Пусть бокал твой наполняет, —
И сквозь жизнь, справляя пир.
Ты пройдешь, как сквозь трактир.
Немецкий Михель был с давних пор
Байбак, не склонный к проказам,
Я думал, что Март разожжет в нем задор:
Он станет выказывать разум.
Каких он чувств явил порыв,
Наш белобрысый приятель!
Кричал, дозволенное забыв,
Что каждый князь — предатель.
И музыку волшебных саг
Уже я слышал всюду.
Я, как глупец, попал впросак,
Почти поверив чуду.
Но ожил старый сброд, а с ним
И старонемецкие флаги.
Пред черно-красно-золотым
Умолкли волшебные саги.
Я знал эти краски, я видел не раз
Предвестья подобного рода.
Я угадал твой смертный час,
Немецкая свобода!
Я видел героев минувших лет,
Арндта, папашу Яна.
Они из могил выходили на свет,
Чтоб драться за кайзера рьяно.
Я увидал всех буршей вновь,
Безусых любителей рома,
Готовых, чтоб кайзер узнал их любовь,
Пойти на все, до погрома.
Попы, дипломаты (всякий хлам),
Адепты римского права, —
Творила Единенья храм
Преступная орава.
А Михель пустил и свист и храп,
И скоро, с блаженной харей,
Опять проснулся как преданный раб
Тридцати четырех государей.
Что винить Европу, зная
Непокорный норов бычий?
Золотых дождей добычей
Не могла не стать Даная.
И Семелу кто ж осудит? —
Где ей было знать, что туча,
Безобиднейшая туча,
Всякий стыд при ней забудет.
Но нельзя не возмутиться
Ледой, этакой разиней, —
Надо быть и впрямь гусыней,
Чтоб на лебедя польститься!
«Не чета домашним кискам,
Я в гостиных не мурлычу —
Летней ночью за трубой
Как хочу соседей кличу.
По ночам, когда в прохладе
Я дружков сзываю милых,
Бродит все во мне, и я
He запеть, уже, не в силах».
Тут она завыла, скалясь,
И на зов своей подруги
Потекли, фырча-урча,
Женихи со всей округи.
Женихи со всей округи,
Подвывая все сильнее,
Дружно ластятся к Мими,
От желанья сатанея.
Это вам не музыканты,
Что готовы ради злата
Осквернить обитель муз, —
Для котов искусство свято.
Никакие инструменты
Не нужны котам, бесспорно, —
Что ни брюхо, то тимпан,
Что ни горло, то валторна.
Эти фуги не под силу
Ни одной на свете меццо;
Так творил, пожалуй, Бах
Или Гвидо из Ареццо.
Столь внушительным аккордам
Позавидует Бетховен,
Берлиоз в своих каприччо
Не настолько полнокровен.
Это верх самозабвенья,
Дивных гамм поток могучий, —
Меркнут звезды в небесах
От неистовых созвучий.
Так урчат, они согласно,
Так фырчат самозабвенно,
Что – за тучу в тот же миг
Устремляется Селена.
И одна лишь Филомела,
Местной сцены примадонна,
От певцов воротит нос,
Их браня бесцеремонно.
Но не молкнет хор кошачий,
Всем завистницам на горе,
И под утро шлет привет
Розовеющей Авроре.
На стертых лоскутах тетради
Тебе обязан я как муж
Пером гусиным, шутки ради,
Строчить рифмованную чушь, –
Хоть изъясняюсь я недурно
На розах губ твоих в тиши,
Когда лобзанья рвутся бурно,
Как пламя из глубин души!
О, моды роковая сила!
Бесись, но если ты поэт,
Как все поэзии светила,
Строчи в альбом жене куплет.
Материю песни, ее вещество
Не высосет автор из пальца.
Сам бог не сумел бы создать ничего,
Не будь у него матерьяльца.
Из пыли и гнили древнейших миров
Он создал мужчину – Адама.
Потом из мужского ребра и жиров
Была изготовлена дама.
Из праха возник у него небосвод.
Из женщины – ангел кроткий.
А ценность материи придает
Искусная обработка.
Как весело окна дворца Тюильри
Играют с солнечным светом!
Но призраки ночи и в утренний час
Скользят по дворцовым паркетам.
В разубранном павильоне de Flor
Мария-Антуанетта
Торжественно совершает обряд
Утреннего туалета.
Придворные дамы стоят вокруг,
Смущенья не обнаружив.
На них — брильянты и жемчуга
Среди атласа и кружев.
Их талии узки, фижмы пышны,
А в ножках — кокетства сколько!
Шуршат волнующие шелка.
Голов не хватает только!
Да, все — без голов!.. Королева сама,
При всем своем царственном лоске,
Стоит перед зеркалом без головы
И, стало быть, без прически.
Она, что носила с башню шиньон
И титул которой так громок,
Самой Марии-Терезии дочь,
Германских монархов потомок, —
Теперь без завивки, без головы
Должна — нет участи хуже! —
Стоять среди фрейлин незавитых
И безголовых к тому же!
Вот — революции горький плод!
Фатальнейшая доктрина!
Во всем виноваты Жан-Жак Руссо,
Вольтер и гильотина!
Но удивительно, странная вещь:
Бедняжки — даю вам слово! —
Не видят, как они мертвы
И до чего безголовы.
Все та же отжившая дребедень!
Здесь все, как во время оно:
Смотрите, как смешны и страшны
Безглавые их поклоны.
Несет с приседаньями дама d’atour1
Сорочку монаршей особе.
Вторая дама сорочку берет,
И приседают обе.
И третья с четвертой, и эта, и та
Знай приседают без лени
И госпоже надевают чулки,
Падая на колени.
Присела пятая — подает
Ей пояс. А шестая
С нижнею юбкой подходит к ней,
Кланяясь и приседая.
С веером гофмейстерина стоит,
Командуя всем парадом,
И, за отсутствием головы,
Она улыбается задом.
Порой любопытное солнце в окно
Посмотрит на все это чудо,
Но, старые призраки увидав,
Спешит убраться отсюда!
В ночном горшке, как жених расфранченный,
Он вниз по Рейну держал свой путь.
И в Роттердаме красотке смущенной
Сказал он: «Моей женою будь!
Войду с тобой, моей подружкой,
В свой замок, в брачный наш альков.
Там убраны стены свежей стружкой
И мелкой сечкой выложен кров.
На бонбоньерку жилище похоже,
Царицей ты заживешь у меня!
Скорлупка ореха — наше ложе,
А паутина — простыня.
Муравьиные яйца в масле коровьем
С червячковым гарниром мы будем есть;
А потом моя матушка — дай бог ей здоровья
Мне пышек оставит штучек шесть.
Есть сальце, шкварок пара горсток,
Головка репы в огороде моем,
Есть и вина непочатый наперсток…
Мы будем счастливы вдвоем!»
Вот вышло сватанье на диво!
Невеста ахала: «Не быть бы греху!»
Смертельно было ей тоскливо…
И все же — прыг в горшок к жениху.
Крещеные это люди, мыши ль
Мои герои? — сказать не берусь.
Я в Беверланде об этом слышал
Лет тридцать назад, коль не ошибусь.
От испанцев в Альпухару
Мавританский царь уходит.
Юный вождь, он, грустный, бледный,
Возглавляет отступленье.
С ним — на рослых иноходцах,
На носилках золоченых
Весь гарем его. На мулах —
Чернокожие рабыни;
В свите — сотня слуг надежных
На конях арабской крови.
Статны кони, но от горя
Хмуро всадники поникли.
Ни цимбал, ни барабанов,
Ни хвалебных песнопений,
Лишь бубенчики на мулах
В тишине надрывно плачут.
С вышины, откуда видно
Всю равнину вкруг. Дуэро,
Где в последний раз мелькают
За горой зубцы Гранады,
Там, с коня на землю спрыгнув,
Царь глядит на дальний город,
Что в лучах зари вечерней
Блещет, золотом, багряным.
Но, Аллах, – о стыд великий! –
Где священный полумесяц?
Над Альгамброй оскверненной
Реют крест и флаг испанский.
Видит царь позор ислама
И вздыхает сокрушенно
И потоком бурным слезы
По его щекам струятся.
Но царица-мать на сына
Мрачно смотрит с иноходца,
И бранит его, и в сердце
Больно жалит горьким словом.
«Полно, Боабдид эль-Чико,
Словно женщина ты плачешь
Оттого, что в бранном деле
Вел себя не как мужчина».
Был тот злой укор услышан
Первой из наложниц царских,
И она, с носилок спрыгнув,
Кинулась ему на шею.
«Полно, Боабдил эль-Чико,
Мой любимый повелитель!
Верь, юдоль твоих страданий
Расцветет зеленым лавром.
О, не только триумфатор,
Вождь, увенчанный победой,
Баловень слепой богини,
Но и кровный сын злосчастья,
Смелый воин, побежденный
Лишь судьбой несправедливой,
Будет в памяти потомков
Как герой вовеки славен».
И «Последним вздохом мавра»
Называется доныне
Та гора, с которой видел
Он в последний раз Гранаду.
А слова его подруги
Время вскоре подтвердило:
Юный царь прославлен в песне,
И не смолкнет песня славы
До тех пор, покуда струны
Не порвутся до последней
На последней из гитар,
Что звенят в Андалусии.
По рельсам, как молния, поезд летел,
Пыхтя и лязгая грозно.
Как черный вымпел, над мачтой-трубой
Реял дым паровозный.
Состав пробегал мимо фермы одной,
Где белый и длинношеий
Мерин глазел, а рядом стоял
Осел, уплетая репей.
И долго поезду вслед глядел
Застывшим взглядом мерин;
Вздыхая и весь дрожа, он сказал:
«Я так потрясен, я растерян!
И если бы по природе своей
Я мерином белым не был,
От этого ужаса я бы теперь
Весь поседел, о небо!
Жестокий удар судьбы грозит
Всей конской породе, бесспорно,
Хоть сам я белый, но будущность мне
Представляется очень черной.
Нас, лошадей, вконец убьет
Конкуренция этой машины;
Начнет человек для езды прибегать
К услугам железной скотины.
А стоит людям обойтись
Без нашей конской тяги —
Прощай, овес наш, сено, прощай, —
Пропали мы, бедняги!
Ведь сердцем человек — кремень:
Он даром и макухи
Не даст. Он выгонит нас вон, —
Подохнем мы с голодухи.
Ни красть не умеем, ни брать взаймы,
Как люди, и не скоро
Научимся льстить, как они и как псы.
Нам путь один — к живодеру!»
Так плакался конь и горько вздыхал,
Он был настроен мрачно.
А невозмутимый осел между тем
Жевал репейник смачно.
Беспечно морду свою облизнув,
Сказал он: «Послушай-ка, мерин:
О том, что будет, — ломать сейчас
Я голову не намерен.
Для вас, для гордых коней, паровоз
Проблема существованья;
А нам, смиренным ослам, впадать
В отчаянье — нет основанья.
У белых, у пегкх, гнедых, вороных,
У всех вас — конец печальный;
А нас, ослов, трубою своей
Не вытеснит пар нахальный.
Каких бы хитрых еще машин
Ни выдумал ум человека, —
Найдется место нам, ослам,
Всегда, до скончания века.
Нет, бог не оставит своих ослов,
Что, в полном сознанье долга,
Как предки их честные, будут плестись
На мельницу еще долго.
Хлопочет мельник, в мешки мука
Струится под грохот гулкий;
Тащу ее к пекарю, пекарь печет, —
Человек ест хлеб и булки.
Сей жизненный круговорот искони
Предначертала природа.
И вечна, как и природа сама,
Ослиная наша порода».
Век рыцарства давно прошел:
Конь голодает. Но осел,
Убогая тварь, он будет беспечно
Овсом и сеном питаться вечно.