Беер-Меер! Кто кричит?
Меер-Беер! Где горит?
Неужели это роды?
Чудеса! Игра природы!
Он рожает, спору нет!
Се мессия к нам грядет!
Просчиталась вражья свора, —
После долгого запора
Наш мессия, наш кумир
Шлет «Пророка» в бренный мир.
Да, и это вам не шутки,
Не писак журнальных утки, —
Искус долгий завершился,
Мощный гений разрешился.
Потом творческим покрыт,
Славный роженик лежит
И умильно бога славит.
Гуэн герою грелки ставит
На живот, обвисший вдруг,
Словно выпитый бурдюк.
Пуст и тих родильный дом.
Но внезапно — трубный гром,
Гул литавр и дробь трещоток,
И в двенадцать тысяч глоток
(Кое-кто оплачен здесь)
Возопил Израиль днесь:
«Слава, наш великий гений,
Кончен срок твоих мучений,
Драгоценный Беер-Мер!
Несравненный Меер-Бер!
Ты, намучившись жестоко,
Произвел на свет «Пророка».
Хор пропел, и тут один
Выступает господин,
Некий Брандус по прозванью,
Он издатель по призванью,
С виду скромен, прям и прост
(Хоть ему один прохвост,
Крысолов небезызвестный,
Преподал в игре совместной
Весь издательский устав),
И, пред гением представ,
Словно Мариам в день победы
(Это помнят наши деды),
В бубен бьет он и поет:
«Вдохновенья горький пот
Мы упорно, бережливо,
Миоготрудно, терпеливо,
Год за годом, день за днем
Собирали в водоем,
И теперь — открыты шлюзы,
Час настал — ликуйте, музы!
Полноводен и широк,
Мощный ринулся поток,
По значенью и по рангу
Равный Тигру или Гангу,
Где под пальмой в час заката
Резво плещутся слонята;
Бурный, словно Рейн кипучий
Под шафхаузенской кручей,
Где, глазея, мочит брюки
Студиозус, жрец науки;
Равный Висле, где под ивой,
Песней тешась горделивой,
Вшей надменный шляхтич давит
И геройство Польши славит.
Да, твои глубоки воды,
Словно хлябь, где в оны годы
Потопил всевышний тьмы
Египтян, меж тем как мы
Бодро шли по дну сухие.
О, величие стихии!
Где найдется в целом мире
Водный опус глубже, шире?
Он прекрасен, поэтичен,
Патетичен, титаничен,
Как природа, как создатель!
Я — ура! — его издатель!»
Эпилог торжественной кантаты в честь
maestro celcbenimo fiascomo1
Я слышал от негров, что если на льва
Хандра нападет, заболит голова, —
Чтоб избежать обостреыья припадка,
Он должен мартышку сожрать без остатка:
Я, правда, не лев, не помазан на царство
Но я в негритянское верю лекарство.
Я написал эти несколько строф —
И, видите, снова и бодр и здоров.
Ну, теперь куда?.. Опять
Рад бы встретиться с отчизной,
Но, качая головой,
Разум шепчет с укоризной:
«Хоть окончилась война,
Но остались трибуналы.
Угодишь ты под расстрел!
Ведь крамольничал немало!»
Это верно. Не хочу
Ни расстрела, ни ареста,
Не герой я. Чужды мне
Патетические жесты.
Я бы в Англию уплыл, —
Да пугают англичане
И фабричный дым… От них
Просто рвет меня заране.
О, нередко я готов
Пересечь морские воды,
Чтоб в Америку попасть,
В тот гигантский хлев свободы, –
Но боюсь я жить в стране,
Где плевательниц избегли,
Где жуют табак и где
Без царя играют в кегли.
Может быть, в России мне
Было б лучше, а не хуже, —
Да не вынесу кнута
И жестокой зимней стужи.
Грустно на небо смотрю,
Вижу звездный рой несметный, –
Но нигде не нахожу
Я звезды моей заветной.
В лабиринте золотом
Заблудилась в час полночный, —
Точно так же, как и я
В этой жизни суматошной.
Так говорит душа: «О тело!
Я одного бы лишь хотела:
С тобой вовек не разлучаться,
С тобой во мрак и в ночь умчаться.
Ведь ты — мое второе «я»,
И облекаешь ты меня
Как бы в наряд, что шелком шит
И горностаями подбит.
Увы мне! Я теперь должна,
Абстрактна и оголена,
Навек блаженным стать Ничем,
В холодный перейти Эдем,
В чертоги те, где свет не тмится,
Где бродит эонов немых вереница,
Уныло зевая, — тоску вокруг
Наводит их туфель свинцовых стук.
Как я все это претерплю?
О тело, будь со мной — молю!»
И тело отвечает ей:
«Утешься от своих скорбей!
Должны мы выносить с тобою,
Что нам назначено судьбою.
Я — лишь фитиль; его удел —
Чтоб в лампе он дотла сгорел.
Ты — чистый спирт, и станешь ты
Звездой небесной высоты
Блистать навек. Я, прах исконный,
Остаток вещества сожженный,
Как все предметы, стану гнилью
И, наконец, смешаюсь с пылью.
Теперь прости, не унывай!
Приятнее, быть может, рай,
Чем кажется отсюда он.
Привет медведю, если б он,
Великий Бер* (не Мейербер),
Предстал тебе средь звездных сфер!»
____________
* – Игра слов: Бер — медведь (нем.)
Тебя приворожил мой ум,
И тень моих всегдашних дум
В твои переселилась думы —
Он всюду, призрак мой угрюмый.
Заносчив он, не утаю.
И даже тетушку Змею
Пугает вид его геройский,
Как, впрочем, всех в загробном войске.
Могилой веет от него,
Он здесь, и все в тебе мертво.
И ночью он отстать не хочет:
Целует, ластится, хохочет.
Давно в земле истлел мой прах,
Но дух мой, старый вертопрах,
С мечтой о тепленьком местечке
Свил гнездышко в твоем сердечке.
И там притих, как домовой,
Он не уйдет, мучитель твой.
В Китай сбежишь ты, на Формозу,
Из сердца не извлечь занозу.
Хоть целый мир ты обойди,
Он будет жить в твоей груди.
То ночью вскрикнет вдруг с испугу,
То колесом пойдет по кругу.
Вот он залился соловьем,
И тучи блох в белье твоем,
Волшебною пленившись трелью,
Взвились, ликуя, над постелью!
Твои глаза – сапфира два,
Два дорогих сапфира.
И счастлив тот, кто обретет
Два этих синих мира.
Твое сердечко – бриллиант.
Огонь его так ярок.
И счастлив тот, кому пошлет
Его судьба в подарок.
Твои уста – рубина два.
Нежны их очертанья.
И счастлив тот, кто с них сорвет
Стыдливое признанье.
Но если этот властелин
Рубинов и алмаза
В лесу мне встретится один, –
Он их лишится сразу!
Вспорхнет и опустится снова
На волны ручья лесного,
Над гладью, сверкающей, как бирюза,
Танцует волшебница стрекоза!
И славит жуков восхищенный хор
Накидку ее — синеватый флер,
Корсаж в эмалевой пленке
И стан удивительно тонкий.
Наивных жуков восхищенный хор,
Вконец поглупевший с недавних пор,
Жужжит стрекозе о любви своей,
Суля и Брабант, и Голландию ей.
Смеется плутовка жукам в ответ:
«Брабант и Голландия — что за бред!
Уж вы, женишки, не взыщите, —
Огня для меня поищите!
Кухарка родит лишь в среду,
А я жду гостей к обеду,
Очаг не горит со вчерашнего дня, —
Добудьте же мне скорее огня!»
Поверив предательской этой лжи,
За искрой для стройной своей госпожи
Влюбленные ринулись в сумрак ночной
И вскоре оставили лес родной.
В беседке, на самой окраине парка,
Свеча полыхала призывно и ярко;
Бедняг ослепил любовный угар —
Стремглав они бросились в самый жар.
Треща поглотило жгучее пламя
Жуков с влюбленными их сердцами;
Одни здесь погибель свою обрели,
Другие лишь крылья не сберегли.
О, горе жуку, чьи крылья в огне
Дотла сожжены! В чужой стороне,
Один, вдали от родных и близких,
Он ползать должен средь гадов склизких.
«А это, — плачется он отныне, —
Тягчайшее бедствие на чужбине.
Скажите, чего еще ждать от жизни,
Когда вокруг лишь клопы да слизни?
И ты, по одной с ними ползая грязи,
Давно стал своим в глазах этой мрази.
О том же, бредя за Вергилием вслед,
Скорбел еще Данте, изгнанник-поэт!
Ах, как был я счастлив на родине милой,
Когда, беззаботный и легкокрылый,
Плескался в эфирных волнах,
Слетал отдохнуть на подсолнух.
Из чашечек роз нектар я пил
И в обществе высшем принят был,
Знавал мотылька из богатой семьи,
И пела цикада мне песни свои.
А ныне крылья мои сожжены,
И мне не видать родной стороны,
Я — жалкий червь, я — гад ползучий,
Я гибну в этой навозной куче.
И надо ж было поверить мне
Пустопорожней той трескотне,
Попасться — да как! — на уловки
Кокетливой, лживой чертовки!»
Ты умерла и не знаешь о том,
Искры угасли во взоре твоем;
Бледность легла на ротик алый,
Да, ты мертва, ты жить перестала.
В страшную ночь, ночь скорби и слез,
Сам я тебя к могиле отнес.
Жалобой песнь соловья звенела,
Звезды, плача, теснились над телом.
Лесом мы шли, и эхо кругом
Вторило плачу во мраке ночном.
В траурных мантиях темные ели
Скорбно молитву о мертвых шумели.
К озеру вышли мы, где хоровод
Эльфов кружился у дремлющих вод.
Нас увидав, они вдруг замолчали,
Словно застыв в неподвижной печали.
Вот и к могиле твоей поворот.
Месяц на землю спустился с высот.
Речь говорит он… Рыданья, и стоны,
И колокольные дальние звоны…
Сердца жар во мне зажгла,
Юной свежестью блистала,
И росла, и расцвела,
И роскошной розой стала.
Я б сорвал царицу роз, —
Был влюблен я, был я молод, —
Но насмешек злых не снес,
Весь шипами был исколот.
Ей, узнавшей много вьюг,
Плохо скрывшей старость гримом,
«Милый Генрих» стал я вдруг,
Стал хорошим, стал любимым.
«Генрих, вспомни! Генрих, верь!» —
От восхода до заката.
И беда лишь в том теперь,
Что невеста бородата.
Над губой торчит кустом,
Ниже колется, как щетка.
Хоть побрейся, а потом
В монастырь иди, красотка!
Несчастье скрутит одного,
Другому не под силу счастье;
Одних мужская злоба губит,
Других — избыток женской страсти.
Когда впервые встретились мы,
Ты чужд был щегольских ухваток
И рук плебейских еще не прятал
Под гладкой лайкой белых перчаток.
Сюртук, от старости зеленый,
Тогда носил ты; был он узок,
Рукав — до локтя, до пяток — полы, —
Ни дать ни взять — хвосты трясогузок.
Косынку мамину в те дни
Носил ты как галстук, с видом франта,
И не покоил еще подбородка
В атласных складках тугого банта.
Почтенными были твои сапоги,
Как будто сшиты еще у Сакса,
Немецкой ворванью мазал ты их,
А не блестящей французской ваксой.
Ты мускусом не душился в те дни,
Ты не носил: тогда ни лорнета,
Ни брачных цепей, ни литой цепочки,
Ни бархатного жилета.
По моде швабских кабачков,
Наипоследней, настоящей,
Ты был одет, — и все ж те годы —
Расцвет твоей поры блестящей.
Имел ты волосы на голове,
И под волосами жужжал победно
Высоких мыслей рой; а ныне
Как лыс и пуст твой череп бедный!
Исчез и твой лавровый венок —
А он бы плешь прикрыл хоть немножко.
Кто так обкорнал тебя? Поверь,
Ты схож с ободранною кошкой!
Тесть — шелкоторговец — дукаты копил,
А ты их в два счета пустил по ветру.
Старик вопит: «Из стихов немецких
Не выпрял шелка он ни метра».
И это — «Живой», который весь мир
Хотел проглотить — с колбасою прусской
И клецками швабскими — и в Аид
Спровадил князя Пюклер-Мускау!
И это — рыцарь-скиталец, что встарь,
Как тот, Ламанчский, враг беззаконий,
Слал грозные письма жестоким монархам
В предерзком гимназическом тоне!
И это — прославленный генерал
Немецкой свободы, борец равноправья
Картинно сидевший на лошади сивой,
Вожак волонтеров, не знавших бесславья!
Под ним был и сивый коняга бел, —
Как сивые кони давно уж замшелых
Богов и героев. Спаситель отчизны
Был встречен восторгом и кликами смелых.
То был виртуоз Франц Лист на коне,
Сновидец и враль, соперник гадалки,
Любимец мещан, фигляр и кривляка,
На роли героев актеришка жалкий.
И, как амазонка, рядом с ним
Супруга долгоносая мчалась:
Горели экстазом прекрасные очи,
Перо на шляпе задорно качалось.
Молва гласит — в час битвы жена
Напрасно боролась со страхом супруга:
Поджилки при залпах тряслись у него,
Кишечник сдавал, приходилось туго.
Она говорила: «Ты заяц иль муж,
Здесь места нет оглядке трусливой —
Здесь бой, где ждет нас победа иль гибель,
Игра, где корону получит счастливый.
Подумай о горе отчизны своей,
О бедах, нависших над нами.
Во Франкфурте ждет нас корона, и Ротшильд,
Как всех монархов, снабдит нас деньгами.
Как в мантии пышной ты будешь хорош!
Я слышу «виват!», что гремит, нарастая;
Я вижу: цветы нам бросает под ноги
Восторженных девушек белая стая».
Но тщетны призывы — и лучший из нас
Со злой антипатией сладит не скоро.
Как морщился Гёте от вони табачной,
Так вянет наш рыцарь, нюхая порох.
Грохочут залпы. Герой побледнел.
Нелепые фразы он тихо бормочет,
Он бредит бессвязно… А рядом супруга
У длинного носи держит платочек.
Да, так говорят. А правда иль нет —
Кто знает? Все мы — люди, не боги.
И даже сам великий Гораций
Едва унес из битвы ноги.
Вот жребий прекрасного: сходит на нет
Певец наравне со всякою рванью.
Стихи на свалке, а сами поэты
В конце концов становятся дрянью.
следующий раз, слушая Бородина,
помни, что он был простым аптекарем,
писавшим музыку, чтобы расслабиться
его дом был набит битком людьми:
студентами, художниками, пьяницами, BLUMS,
и он никогда не умел сказать «нет»
следующий раз, слушая Бородина,
помни, что его жена использовала его ноты,
чтобы подкладывать их в кошачий ящик
или упаковывая в них банки с кислым молоком;
у неё была астма и бессонница
и она кормила его варёными яйцами
и когда он хотел завязать свою голову,
чтобы приглушить звуки в доме,
она позволяла использовать ему только простыню;
кроме того, обычно в его постели
кто-то был
(они спали раздельно, когда
спали вообще)
и так как все стулья
были обычно взяты,
он часто спал на лестнице,
закутавшись в старую шаль,
она говорила ему, подстригая его ногти,
чтобы он не пел и не насвистывал,
не клал слишком много лимона в чай
и не выжимал его в чашку,
Симфония # 2, си мажор
Князь Игорь
в степях Центральной Азии
он мог спать, только положив кусочек
тёмной ткани поверх глаз;
в 1887 году он посетил танцы
в Медицинской Академии
одетым в потешный национальный костюм;
в конце концов, он казался необычайно ярким
и когда он упал на пол,
они подумали, что это шутка.
следующий раз, слушая Бородина,
помни…
Много женщин — много блошек,
Много блошек — зуду много.
Пусть кусают! Этих крошек
Вы судить не смейте строго.
Мстить они умеют больно,
И когда порой ночною
К ним прижметесь вы невольно
Повернутся к вам спиною.
С надлежащим уважением
Принят дамами поэт.
Мне с моим бессмертным гением
Сервирован был обед.
Выбор вин отменно тонок.
Суп ласкает вкус и взор.
Восхитителен цыпленок.
Заяц сочен и остер.
О стихах зашла беседа.
И поэт, по горло сыт,
Устроительниц обеда
За прием благодарит.
Рокочут трубы оркестра,
И барабаны бьют.
Это мою невесту
Замуж выдают.
Гремят литавры лихо,
И гулко гудит контрабас.
А в паузах ангелы тихо
Вздыхают и плачут о нас.
Ты плачешь, смотришь на меня,
Скорбишь, что так несчастен я.
Не знаешь ты в тоске немой,
Что плачешь о себе самой.
Томило ли тебя в тиши
Сомненье смутное души,
В твои прокрадываясь сны,
Что мы друг другу суждены?
Нас вместе счастье ожидало,
На скорбь разлука осуждала.
В скрижали вписано судьбою,
Чтоб сочетались мы с тобою…
Леней бы ты себя сознала,
Когда б на грудь ко мне припала;
Тебя б из косности растенья
Возвел на высшую ступень я,
Чтоб ты, ответив поцелую,
В нем душу обрела живую.
Загадки решены навек.
В часах иссяк песчинок бег.
Не плачь — судьба предрешена;
Уйду, увянешь ты одна.
Увянешь ты, не став цветком,
Угаснешь, не пылав огнем,
Умрешь, тебя охватит мгла,
Хоть ты и прежде не жила.
Теперь я знаю: всех дороже
Была ты мне. Как горько, боже,
Когда в минуту узнаванья
Час ударяет расставанья,
Когда, встречаясь на пути,
Должны мы в тот же миг «прости»
Сказать навек! Свиданья нет
Нам в высях, где небесный свет.
Краса твоя навек увянет;
Она пройдет, ее не станет.
Судьба иная у поэта:
Он не вполне умрет для света,
Не ведая уничтоженья,
Живет в стране воображенья;
То — Авалун, мир фей чудесный.
Прощай навеки, труп прелестный!
Не питали, а служили
Пищей для Ильи вороны —
Так без чуда разъяснили
Мы себе сей факт мудреный.
Да! Пророк вкусил в пустыне
Не голубку, а ворону —
Как, намедни, мы в Берлине —
По библейскому закону.
Лишь властитель Рампсенит
Появился в пышном зале
Дочери своей — как все
Вместе с ней захохотали.
Так и прыснули служанки,
Черным евнухам потеха;
Даже мумии и сфинксы
Чуть не лопнули от смеха.
Говорит царю принцесса:
«Обожаемый родитель,
Мною за руку был схвачен
Ваших кладов похититель.
Убежав, он мне оставил
Руку мертвую в награду.
Но теперь я раскусила
Способ действий казнокрада.
Поняла я, что волшебный
Ключ имеется у вора,
Отпирающий мгновенно
Все задвижки и затворы.
А затвор мой — не из прочных.
Я перечить не решилась,
Охраняя склад, сама я
Драгоценности лишилась».
Так промолвила принцесса,
Не стыдясь своей утраты.
И тотчас захохотали
Камеристки и кастраты.
Хохотал в тот день весь Мемфис.
Даже злые крокодилы
Добродушно гоготали,
Морды высунув из Нила,
Внемля царскому указу,
Что под звуки трубных маршей
Декламировал глашатай
Канцелярии монаршей:
«Рампсенит — король Египта,
Правя милостью господней,
Мы привет и дружбу нашу
Объявить хотим сегодня,
Извещая сим рескриптом,
Что июня дня шестого
В лето тысяча сто третье
До рождения Христова
Вор невидимый похитил
Из подвалов казначейства
Груду золота, позднее
Повторив свои злодейства.
Так, когда мы дочь послали
Клад стеречь, то пред рассветом
Обокрал ее преступник,
Дерзкий взлом свершив при этом.
Мы же, меры принимая,
Чтоб пресечь сии хищенья,
Вместе с тем заверяв вора
В чувствах дружбы и почтенья,
Отдаем ему отныне
Нашу дочь родную в жены
И в князья его возводим,
Как наследника короны.
Но поскольку адрес зятя
Неизвестен нам доселе,
Огласить желанье наше
Мы в рескрипте повелели.
Дан Великим Рампсенитом
Сентября двадцать восьмого
В лето тысяча сто третье
До рождения Христова».
Царь исполнил обещанье:
Вор обрел жену и средства,
А по смерти Рампсенита
Получил престол в наследство.
Правил он, как все другие.
Слыл опорой просвещенья.
Говорят, почти исчезли
Кражи в дни его правленья.
Пока лежал я без заботы,
С Лаурой нежась, Лис-супруг
Трудился, не жалея рук, —
И утащил мои банкноты.
Пуст мой карман, я полон муки:
Ужель мне лгал Лауры взгляд?
Ах, «что есть истина?» — Пилат
Промолвил, умывая руки.
Жестокий свет тотчас покину —
Испорченный, жестокий свет!..
Тот, у кого уж денег нет, —
И так мертвец наполовину.
К вам, чистым душам, сердце радо
В край светлый улететь сейчас:
Там все, что нужно, есть у вас,
А потому — и красть не надо.
Радость — резвая гризетка —
Посидит на месте редко…
Раз-другой поцеловала —
И, гляди, уж убежала!
А старуха Горе дружно
Приласкает, приголубит:
Торопиться ей не нужно —
Посидеть с работой любит.
Пфальцграфиня Ютта на легком челне
Ночью по Рейну плывет при луне.
Служанка гребет, госпожа говорит:
«Ты видишь семь трупов? Страшен их вид!
Семь трупов за нами
Плывут над волнами…
Плывут мертвецы так печально!
То рыцари были в расцвете лет.
Каждый принес мне любовный обет,
Нежно покоясь в объятьях моих.
Чтоб клятв не нарушили, всех семерых
Швырнула в волну я,
В пучину речную…
Плывут мертвецы так печально!»
Графиня смеется, служанка гребет.
Злой хохот несется над лоном вод.
А трупы, всплывая, по пояс видны,
Простерли к ней руки и клятвам верны,
Все смотрят с укором
Стеклянным взором…
Плывут мертвецы так печально!..
Как пеликан, тебя питал
Я кровью собственной охотно,
Ты ж в благодарность поднесла
Полынь и желчь мне беззаботно.
И вовсе не желая зла:
Минутной прихоти послушна,
К несчастью, ты была всегда
Беспамятна и равнодушна.
Прощай! Не замечаешь ты,
Что плачу я, что в сердце злоба.
Ах, дурочка! Дай бог тебе
Жить ветрено, шутя, до гроба.