Двое перед разлукой,
Прощаясь, подают
Один другому руку,
Вздыхают и слезы льют.
А мы с тобой не рыдали,
Когда нам расстаться пришлось.
Тяжелые слезы печали
Мы пролили позже – и врозь.
Сволочинский и Помойский —
Кто средь шляхты им чета? —
Бились храбро за свободу
Против русского кнута.
Храбро бились и в Париже
Обрели и кров и снедь;
Столь же сладко для отчизны
Уцелеть, как умереть.
Как Патрокл с своим Ахиллом,
Как с Давидом Ионафан,
Оба вечно целовались,
Бормоча «кохаи, кохан».
Жили в дружбе; не желали
Никогда друг другу зла,
Хоть у них обоих в жилах
Кровь шляхетская текла.
Слившись душами всецело,
Спали на одной постели;
Часто взапуски чесались: –
Те же вши обоих ели.
В том же кабаке питались,
Но боялся каждый, чтобы
Счет другим оплачен не был, —
Так, и не платили оба.
И белье одна и та же
Генриетта им стирает;
В месяц раз придет с улыбкой
И белье их забирает.
Да, у каждого сорочек
Пара целая была,
Хоть у них обоих в жилах
Кровь шляхетская текла.
Вот сидят они сегодня
И глядят в камин горящий;
За окном — потемки, вьюга,
Стук пролеток дребезжащий.
Кубком пунша пребольшим
(Не разбавленным водицей,
Не подслащенным) они
Уж успели подкрепиться.
И взгрустнулось им обоим,
Потускнел их бравый вид.
И растроганно сквозь слезы
Сволочинский говорит:
«Ничего бы здесь, в Париже,
Но тоскую я все больше
По шлафроку и по шубе,
Что, увы, остались в Польше».
И в ответ ему Помойский:
«Друг мой, шляхтич ты примерный;
К милой родине и к шубе
Ты горишь любовью верной.
Еще Польска не згинела;
Все рожают жены наши,
Тем же заняты и девы:
Можем ждать героев краше,
Чем великий Ян Собеский,
Чем Шельмовский и Уминский,
Шантажевич, Попрошайский
И преславный пан Ослинский».
«Да не будет он помянут!»
Это сказано когда-то
Эстер Вольф, старухой нищей,
И слова я помню свято.
Пусть его забудут люди,
И следы земные канут,
Это высшее проклятье:
Да не будет он помянут!
Сердце, сердце, эти пени
Кровью течь не перестанут;
Но о нем — о нем ни слова:
Да не будет он помянут!
Да не будет он помянут,
Да в стихе исчезнет имя —
Темный пес, в могигле темной
Тлей с проклятьями моими!
Даже в утро воскресенья,
Когда звук фанфар разбудит
Мертвецов, и поплетутся
На судилище, где судят,
И когда прокличет ангел
Оглашенных, что предстанут
Пред небесными властями,
Да не будет он помянут!
В диком бешенстве ночами
Потрясаю кулаками
Я с угрозой, но без сил
Никнут руки — так я хил!
Плотью, духом изможденный,
Гибну я, неотомщенный.
Даже кровная родня
Мстить не станет за меня.
Кровники мои, не вы ли
Сами же меня сгубили?
Ах! Измены черный дар —
Тот предательский удар.
Словно Зигфрида-героя,
Ранили меня стрелою —
Ведь узнать легко своим,
Где их ближний уязвим.
Гонец, скачи во весь опор
Через леса, поля,
Пока не въедешь ты во двор
Дункана-короля.
Спроси в конюшне у людей,
Кого король-отец
Из двух прекрасных дочерей
Готовит под венец.
Коль темный локон под фатой,
Ко мне стрелой лети.
А если локон золотой,
Не торопись в пути.
В канатной лавке раздобудь
Веревку для меня
И поезжай в обратный путь,
Не горяча коня.
Страсть сказала богу песен,
Что потребует залога
Прежде, чем ему отдаться, —
Жить так трудно и убого.
Отвечал ей бог со смехом:
«Изменилось всё на свете.
Говоришь как ростовщик ты,
Должников ловящий в сети.
Хочешь, дам тебе я лиру —
Правда, лиру золотую.
Под залог её красотка,
Сколько дашь ты поцелуев?»
Прощался с женой безземельный Ганс:
«К высокой я призван работе!
Отныне я должен иных козлов
Стрелять на иной охоте!
Тебе я оставлю охотничий рог —
От скуки вернейшее средство.
Труби хоть весь день! На почтовом рожке
Недурно играла ты с детства.
Чтоб дом был в сохранности, пса моего
Тебе я оставить намерен.
Меня ж охранит мой немецкий народ,
Который, как пудель, мне верен.
Они предлагают мне царский престол,
Любовь их не знает уступки.
Портрет мой носят они на груди
И украшают им трубки…
Вы, немцы, простой и великий народ.
Ваш нрав глуповатый мне дорог.
Ей-богу, не скажешь, глядя на вас,
Что вы придумали порох.
Не кайзером буду для вас, а отцом,
Я жизнь вам чудесно украшу!
Я вас осчастливлю и этим горжусь,
Как будто я Гракхов мамаша!
Нет, нет, не рассудком, а только душой
Я править желаю, братцы.
Не дипломат я. В политике мне,
Пожалуй, не разобраться.
Ведь я — охотник, природы сын.
В лесу постигал я науки
Средь диких свиней, бекасов и коз.
К чему ж мне словесные штуки?
Не стану дурачить газетами вас
И прочей ученой тоскою.
Скажу я: «Народ! Лососины нет,
Так будь же доволен трескою.
А коли не нравлюсь тебе — смени
Меня на любого пройдоху.
Уж как-нибудь с голоду не помру,
Жилось мне в Тироле неплохо».
Вот так я скажу. А теперь, жена,
Бьет час расставанья суровый.
Уж тесть за мной почтальона прислал,
Он ждет с каретой почтовой.
Ты ж шапке иришей мне трехцветный бант,
Да поторопись, бога ради, —
И скоро увидишь меня в венце
И в древнем монаршем наряде.
Пурпурный надену тогда плювиаль
Отличной старинной работы.
Его подарил сарацинский султан
Покойному кайзеру Отто.
Далматику стану носить под плащом.
На ней — из сплошных изумрудов —
Проходят герои восточных легенд,
Шествие львов и верблюдов.
И в ризу я грудь свою облеку.
Там будет парить величаво
По желтому бархату черный орел,
Неплохо придумано, право!
Прощай же! Потомки в грядущие дни
В псалмах воспевать меня станут.
Кто знает? А может, потомки как раз
Меня совсем не помянут».
«Блины, которые я отпускал до сих пор за три
серебряных гроша, отпускаю отныне за два
серебряных гроша. Все зависит от массы».
Засел в мою память прочней монументов
Один анонс — для интеллигентов
Борусской столицы когда-то он
В «Интеллигенцблатт» был помещен.
Берлин! Столица борусехой страны!
Цветешь, ты свежестью весны,
Как пышных лип твоих аллеи….
Все так же ли ветер их бьет, не жалея?
А как твой Тиргартен? Найдется ль в нем тварь,
Что хлещет пиво, как и встарь,
С женой в павильоне, под ту же погудку:
Мораль — душе, а борщ — желудку?
Берлин! Ты каким предаешься потехам?
Какого разиню приветствуешь смехом?
При мне еще Нанте; не снился берлинцам.
В ту пору только чушь мололи
Высоцкий с пресловутым: кронпринцем,
Что ныне ерзает на престоле.
Теперь в короле: не признать, балагура —
Голова под короной повисла понуро.
Сего венценосца сужу я нестрого,
Ведь мы друг на друга походим немного.
Он очень любезен, талантлив, притом, —
Я тоже был бы плохим королем.
Как я, не питает он нежных чувств
К музыке — чудовищу искусств;
Поэтому протежирует он
Мейербера — музыке в урон.
Король с него денег не брал, — о нет! —
Как об этом гнусно судачит свет.
Ложь! С беренмейеровских денег
Король не разбогател ни на пфенниг!
И Беренмейер с неких пор
Королевской оперы дирижер,
Но за это ему — награда одна:
И титулы и ордена —
Лишь «en monnaie de signe».(1) Так вот:
За roi de Prusse(2) проливает он пот.
Как только начну Берлин вспоминать,
Университет я вижу опять.
Под окнами красные скачут гусары,
Там музыки грохот и звуки фанфары,
Громко несутся солдатские «зори»
К студиозам под своды аудиторий.
А профессора там все в том же духе —
Весьма иль менее длинноухи?
Все так же ль изящно, с тем же эффектом
Слащаво поет дифирамбы пандектам
Наш Савиньи иль сей певец,
Быть может, помер под конец?
Я, право, не знаю… Скажите по чести,
Я не расплачусь при этой вести…
И Лотте умер. Смертен всякий,
Как человек, так и собаки,
А псам таким и подыхать,
Что рады здравый смысл сбрехать
И считают для вольного немца почетом —
Задыхаться под римским гнетом…
А Массман плосконосый, тот все у дел?
Иль Массмана смертных постиг удел?
Не говорите об этом, я буду убит,
И, если подох он, я плакать стану, —
О! Пусть еще долго он небо коптит,
Нося на коротеньких ножках свой грузик.
Уродливый карлик, смешной карапузик
С отвислым брюхом. Сей пигмей
Был мне на свете всех милей!
Я помню его. Он так был мал,
Но, как бездонная бочка, лакал
Со студентами пиво, — те, пьянствуя часто,
Под конец излупили беднягу-гимнаста.
То-то было побоище! Юноши браво
Доказали упорством рук,
Что Туснельды и Германа внук —
Достойный поборник кулачного права.
Молодые германцы не знали поблажки,
Молотили руками… То в зад, то в ляжки
Пинали ногами все боле и боле,
А он, негодяй, хоть бы пикнул от боли.
«Я удивлен! — вскричал я с жаром. —
Как стойко ты сносишь удар за ударом,
Да ты ведь герой! Ты Брутовой расы!»
И Массман молвил: «Все зависит от массы!»
Да, a propos(3), а этим летом
Вы репой тельтовской довольны?
Хорош ли огурчик малосольный
В столице вашей? А вашим поэтам
Живется все так же, без резких волнений,
И все среди них не рождается гений?
Хотя — к чему гений? Ведь у нас расцветало
Моральных и скромных талантов немало.
У морального люда есть тоже прикрасы.
Двенадцать — уж дюжина! Все зависит от массы.
А вашей лейб-гвардии лейтенанты
По-прежнему те же наглые франты?
Все так же затянуты в рюмочку тальи?
Все так же болтливы эти канальи?
Но берегитесь, — беда грозит, —
Еще не лопнуло, но трещит!
Ведь Бранденбургские ворота у вас
Грандиозностью славятся и сейчас.
И в эти ворота, дождетесь вы чести,
Всех вас вышвырнут с прусским величеством вместе.
Все зависит от массы!
____________
1. Расплата шуточками (фр.)
2. Работая бесплатно, дословно: за короля Пруссии (фр.)
3. Кстати (фр.)
«Мы, бургомистр, и наш сенат,
Блюдя отечески свой град,
Всем верным классам населенья
Сим издаем постановленье.
Агенты-чужеземцы Суть
Те, кто средь нас хотят раздуть
Мятеж. Подобных отщепенцев
Нет среди местных уроженцев.
Не верит в бога этот сброд;
А «то от бога отпадет,
Тому, конечно, уж недолго
Отпасть и от земного долга.
Покорность — первый из долгов
Для христиан и для жидов,
И запирают пусть поране
Ларьки жиды и христиане.
Случится трем сойтись из вас —
Без споров разойтись тотчас.
По улицам ходить ночами
Мы предлагаем с фонарями.
Кто смел оружие сокрыть —
Обязан в ратушу сложить
И всяких видов снаряженье
Доставить в, то же учрежденье.
Кто будет громко рассуждать,
Того на месте расстрелять;
Кто будет в митинге замечен,
Тот будет также изувечен.
Доверьтесь смело посему
Вы магистрату своему,
Который мудро правит вами;
А вы помалкивайте сами».
Бодро шествует вперед
В чинных парах дом сирот;
Сюртучки на всех атласны,
Ручки пухлы, щечки красны.
О, прелестные сироты!
Все растрогано вокруг,
Рвутся к кружке сотни рук,
В знак отцовского вниманья
Льются щедрые даянья.
О, прелестные сироты!
Дамы чувствами горят,
Деток чмокают подряд,
Глазки, щечки милых крошек,
Дарят сахарный горошек.
О, прелестные сироты!
Шмулик, чуть стыдясь, дает
Талер в кружку для сирот
И спешит с мешком бодрее, —
Сердце доброе в еврее.
О, прелестные сироты!
Бюргер, вынув золотой,
Воздевает, как святой,
Очи к небу, — шаг не лишний, —
На него ль глядит всевышний?
О, прелестные сироты!
Нынче праздничный денек:
Плотник, бондарь, хлебопек,
Слуги — все хлебнули с лишком, —
Пей во здравие детишкам!
О, прелестные сироты!
Горожан святой оплот —
Вслед Гаммония идет:
Гордо зыблется громада
Колоссальнейшего зада.
О, прелестные сироты!
В поле движется народ —
К павильону у ворот;
Там оркестр, флажки вдоль зала,
Там нажрутся до отвала
Все прелестные сироты.
За столом они сидят,
Кашку сладкую едят,
Фрукты, кексы, торты, пышки,
Зубками хрустят, как мышки,
Те прелестные сироты!
К сожаленью, за окном
Есть другой сиротский дом,
Где живется крайне гнусно,
Где свой век проводят грустно
Миллионы, как сироты.
В платьях там единства нет,
Лишь для избранных обед,
И попарно там не ходят,
Скорбно в одиночку бродят
Миллионы, как сироты.
На смертном ложе плоть была,
А бедная душа плыла
Вне суеты мирской, убогой —
Уже небесною дорогой.
Там, постучав в ворота рая,
Душа воскликнула, вздыхая:
«Открой, о Петр, ключарь святой!
Я так устала от жизни той…
Понежиться хотелось мне бы
На шелковых подушках неба,
Сыграть бы с ангелами в прятки,
Вкусить покой блаженно-сладкий!»
Вот, шлепая туфлями и ворча,
Ключами на ходу бренча,
Кто-то идет — и в глазок ворот
Сам Петр глядит, седобород.
Ворчит он: «Сброд повадился всякий —
Бродячие псы, цыгане, поляки,
А ты открывай им, ворам, эфиопам!
Приходят врозь, приходят скопом,
И каждый выложит сотни причин, —
Пусти его в рай, дай ангельский чин…
Пошли, пошли! Не для вашей шайки,
Мошенники, висельники, попрошайки,
Построены эти хоромы господни, —
Вас дьявол ждет у себя в преисподней!
Проваливайте поживее! Слыхали?
Вам место в чертовом пекле, в подвале!..»
Брюзжал старик, но сердитый тон
Ему не давался. В конце концов он
К душе обратился вполне сердечно:
«Душа, бедняжка, ты-то, конечно,
Не пара какому-нибудь шалопаю…
Ну, ну! Я просьбе твоей уступаю:
Сегодня день рожденья мой,
И — пользуйся моей добротой.
Откуда ты родом? Город? Страна?
Затем ты мне сказать должна,
Была ли ты в браке: часто бывает,
Что брачная пытка грехи искупает:
Женатых не жарят в адских безднах,
Не держат подолгу у врат небесных».
Душа отвечала: «Из прусской столицы
Из города я Берлина. Струится
Там Шпрее-речонка, — обычно летом
Она писсуаром служит кадетам.
Так плавно течет она в дождь, эта речка!..
Берлин вообще недурное местечко!
Там числилась я приват-доцентом,
Курс философии читала студентам, —
И там на одной институтке женилась,
Что вовсе не по-институтски бранилась,
Когда не бывало и крошки в дому.
Оттого и скончалась я и мертва потому».
Воскликнул Петр: «Беда! Беда!
Занятие это — ерунда!
Что? Философия? Кому
Она нужна, я не пойму!
И недоходна ведь и скучна,
К тому же ересей полна;
С ней лишь сомневаешься да голодаешь
И к черту в конце концов попадаешь.
Наплакалась, верно, и твоя Ксантупа
Немало по поводу постного супа,
В котором — признайся — хоть разок
Попался ли ей золотой глазок?
Ну, успокойся. Хотя, ей-богу,
– Мне и предписано очень строго
Всех, причастных так иль иначе
К философии, тем паче —
Еще к немецкой, безбожной вашей,
С позором гнать отсюда взашей, —
Но ты попала на торжество,
На день рожденья моего,
Как я сказал. И не хочется что-то
Тебя прогонять, — сейчас ворота
Тебе отопру…
Живей — ступай!…
Теперь, счастливица, гуляй
С утра до вечера по чудесным
Алмазным мостовым небесным,
Фланируй себе, мечтай, наслаждайся,
Но только — помни: не занимайся
Тут философией, — хуже огня!
Скомпрометируешь страшно меня.
Чу! Ангелы ноют. На лике
Изобрази восторг великий.
А если услышишь архангела пенье,
То вся превратись в благоговенье.
Скажи: «От такого сопрано — с ума
Сошла бы и Малибран сама!»
А если поет херувим, серафим,
То поусердней хлопай им,
Сравнивай их с синьором Рубини,
И с Марио, и с Тамбурини.
Не забудь величать их «eccelence»,1
Не преминь преклонить коленце.
Попробуйте, в душу певцу залезьте, —
Он и на небе чувствителен к лести!
Впрочем, и сам дирижер вселенной
Любит внимать, говоря откровенно,
Как хвалят его, господа бога,
Как славословят его премного
И как звенит псалом ему
В густейшем ладанном дыму.
Не забывай меня. А надоест
Тебе вся роскошь небесных мест, —
Прошу ко мне — сыграем в карты,
В любые игры, вплоть до азартных:
В «ландскнехта», в «фараона»… Ну,
И выпьем… Только, entre nous,2
Запомни: если мимоходом
Бог тебя спросит, откуда ты родом,
И не Берлина ли ты уроженка,
Скажи лучше — мюнхенка или венка».
Вот она — Америка!
Вот он — юный Новый Свет!
Не новейший, что теперь,
Европеизован, вянет, —
Предо мною Новый Свет,
Тот, каким из океана
Был он извлечен Колумбом:
Дышит свежестью морскою,
В жемчугах воды трепещет,
Яркой радугой сверкая
Под лобзаниями солнца…
О, как этот мир здоров!
Не романтика кладбища
И не груда черепков,
Символов, поросших мохом,
Париков окаменелых.
На здоровой почве крепнут
И здоровые деревья —
Им неведомы ни сплин,
Ни в спинном мозгу сухотка.
На ветвях сидят, качаясь,
Птицы крупные. Как ярко
Оперенье их! Уставив
Клювы длинные в пространство,
Молча смотрят на пришельца
Черными, в очках, глазами,
Вскрикнут вдруг — и все болтают,
Словно кумушки за кофе.
Но невнятен мне их говор,
Хоть и знаю птиц наречья,
Как премудрый Соломон,
Тысячу супруг имевший.
И наречья птичьи знавший, —
Не, новейшие одни
Но и, древние, седые
Диалекты старых чучел,
Новые цветы повсюду!
С новым диким ароматом,
С небывалым ароматом,
Что мне проникает в ноздри
Пряно, остро и дразняще, —
И мучительно хочу я
– Вспомнить наконец: да где же
Слышал я подобный запах?
Было ль то на Риджент-стрит
В смуглых солнечных объятьях
Стройной девушки-яванки,
Что всегда цветы жевала?
В Роттердаме ль, может быть,
Там, где ламятник Эразму,
В бедой вафельной палатке
За таинственной гардиной?
Созерцая Новый Свет,
Вижу я моя особа,
Кажется, ему внушает
Больший ужас… Обезьяна,
Что спешит в кустах укрыться,
Крестится, меня завидя,
И кричит в испуге: «Тень!
Света Старого жилец!»
Обезьяна! Не страшись:
И не призрак и не тень;
Жизнь в моих клокочет жилах,
Жизни я вернейший сын.
Но общался с мертвецами
Много лет я — оттого
И усвоил их манеры
И особые причуды…
Годы лучшие провёл я
То Кифгайзере, то в гроте
У Венеры, — словом, в разных
Катакомбах романтизма.
Не пугайся, обезьяна!
На заду твоем бесшерстом,
Голом, как седло, пестреют
Те цвета, что мной любимы:
Черно-красно-золотистый!
Обезьяний зад трехцветный
Живо мне напоминает
Стяг имперский Барбароссы.
Был он лаврами увенчан,
И сверкали на ботфортах
Шпоры золотые — все же
Не герой он был, не рыцарь,
А главарь разбойной шайки,
Но вписавший в Книгу Славы
Дерзкой собственной рукой
Дерзостное имя Кортес.
Вслед за именем Колумба
Расписался он сейчас же,
И зубрят мальчишки в школах
Имена обоих кряду.
Христофор Колумб — один,
А другой — Фернандо Кортес.
Он, как и Колумб, титан
В пантеоне новой эры.
Такова судьба героев,
Таково ее коварство
Сочетает наше имя
С низким, именем злодея.
Разве не отрадней кануть
В омут мрака и забвенья,
Нежели влачить вовеки
Спутника, с собой такого?
Христофор Колумб великий
Был герой с открытым сердцем,
Чистым, как сиянье солнца,
И неизмеримо щедрым.
Много благ дарилось людям,
Но Колумб им в дар принес
Мир, дотоле неизвестный;
Этот мир — Америка.
Не освободил он нас
Из темницы мрачной мира,
Но сумел ее расширить
И длиннее цепь нам сделать.
Человечество ликует,
Утомясь и от Европы,
И от Азии, а также
И от Африки не меньше…
Лишь единственный герой
Нечто лучшее принес нам,
Нежели Колумб, — и это
Тот, кто даровал нам бога.
Был Аврам его папаша,
Мать звалась Иохавед,
Сам он Моисей зовется,
Это — мой герой любимый.
Но, Пегас мой, ты упорно
Топчешься вблизи Колумба.
Знай, помчимся мы с тобою
Кортесу вослед сегодня.
Конь крылатый! Мощным взмахом
Пестрых крыл умчи меня
В Новый Свет — в чудесный край,
Тот, что Мексикой зовется.
В замок отнеси меня,
Что властитель Монтесума
Столь радушно предоставил
Для своих гостей-испанцев.
Но не только кров и пищу —
В изобилии великом
Дал король бродягам пришлым
Драгоценные подарки,
Золотые украшенья
Хитроумного чекана, —
Все твердило, что монарх
Благосклонен и приветлив.
Он, язычник закоснелый,
Слеп и не цивилизован,
Чтил еще и честь и верность,
Долг святой гостеприимства.
Как-то празднество устроить
В честь его решили гости.
Он, нимало не колеблясь,
Дал согласие явиться
И со всей своею свитой
Прибыл, не страшась измены,
В замок, отданный гостям;
Встретили его фанфары.
Пьесы, что в тот день давалась,
Я названия не знаю,
Может быть — «Испанца верность»
Автор — дон Фернандо Кортес.
По условленному знаку
Вдруг на короля напали.
Связан был он и оставлен
У испанцев как заложник.
Но он умер — и тогда
Сразу прорвалась плотина,
Что авантюристов дерзких
От народа защищала.
Поднялся прибой ужасный.
Словно бурный океан,
…….. ближе, ближе
Гневные людские волны.
Но хотя испанцы храбро
Отражали каждый натиск,
Все-таки подвергся замок
Изнурительной осаде.
После смерти Монтесумы
Кончился подвоз припасов;
Рацион их стал короче,
Лица сделались длиннее.
И сыны страны испанской,
Постно глядя друг на друга,
Вспоминали с тяжким вздохом
Христианскую отчизну,
Вспоминали край родной,
Где звонят в церквах смиренно
И несется мирный запах
Вкусной оллеа-потриды,
Подрумяненной, с горошком,
Меж которых так лукаво
Прячутся, шипя тихонько,
С тонким чесноком колбаски.
Созван был совет военный,
И решили отступить:
На другой же день с рассветом
Войско все покинет город.
Раньше хитростью проникнуть
Удалось туда испанцам.
Не предвидел умный Кортес
Всех препятствий к возвращенью.
Город Мехико стоит
Среди озера большого;
Посредине укреплен
Остров гордою твердыней.
Чтобы на берег попасть,
Есть плоты, суда, паромы
И мосты на мощных сваях;
Вброд по островкам проходят.
До зари во мгле рассветной
Поднялись в поход испанцы.
Сбор не били барабаны,
Трубы не трубили зорю,
Чтоб хозяев не будить
От предутренней дремоты…
(Сотня тысяч мексиканцев
Крепкий замок осаждала.)
Но испанец счет составил,
Не спросись своих хозяев;
В этот день гораздо раньше
Были на ногах индейцы.
На мостах и на паромах,
Возле переправ они
С угощеньем провожали
Дорогих гостей в дорогу.
На мостах, плотах и гатях –
Гайда! — было пированье.
Там текла ручьями кровь,
Смело бражники сражались —
Все дрались лицом к лицу,
И нагая грудь индейца
Сохраняла отпечаток
Вражьих панцирей узорных.
Там друг друга в страшной схватке
Люди резали, душили.
Медленно поток катился
По мостам, плотам и гатям.
Мексиканцы дико выли;
Молча бились все испанцы,
Шаг за шагом очищая
Путь к спасению себе.
Но в таких проходах тесных
Нынче не решает боя
Тактика Европы старой, —
Кони, шлемы, огнеметы.
Многие испанцы также
Золото несли с собою,
Что награбили недавно…
Бремя желтое, увы,
Было в битве лишь помехой;
Этот дьявольский металл
В бездну влек не только душу,
Но и тело в равной мере.
Стаей барок и челнов
Озеро меж тем покрылось;
Тучи стрел неслись оттуда
На мосты, плоты и гати.
Правда, и в своих же братьев
Попадали мексиканцы,
Но сражали также многих
Благороднейших идальго.
На мосту четвертом пал
Кавалер Гастон, который
Знамя нес с изображеньем
Пресвятой Марии-девы.
В знамя это попадали
Стрелы мексиканцев часто;
Шесть из этих стрел остались
Прямо в сердце у Мадонны,
Как мечи златые в сердце
Богоматери скорбящей
На иконах, выносимых
В пятницу страстной недели.
Дон Гастон перед кончиной
Знамя передал Гонсальво,
Но и он, сражен стрелою,
Вскоре пал. В тот самый миг
Принял дорогое знамя
Кортес, и в седле высоком
Он держал его, покуда
К вечеру не смолкла битва.
Сотни полторы испанцев
В этот день убито было;
Восемьдесят их живыми
К мексиканцам в плен попало.
Многие, уйдя от плена,
Умерли от ран позднее.
Боевых коней с десяток
Увезли с собой индейцы.
На закате лишь достигли
Кортес и его отряды
Твердой почвы — побережья
С чахлой рощей ив плакучих.
II
Страшный день прошел. Настала
Бредовая ночь триумфа;
Тысячи огней победных
Запылали в Мехико.
Тысячи огней победных,
Факелов, костров смолистых
Ярким светом озаряют
Капища богов, палаты.
И превосходящий все
Храм огромный Вицлипуцли
Что из кирпича построен
И напоминает храмы
Вавилона и Египта —
Дикие сооруженья,
Как их пишет на картинах
Англичанин Генри Мартин.
Да, узнать легко их. Эти
Лестницы так широки,
Что по ним свободно всходит
Много тысяч мексиканцев.
А на ступенях пируют
Кучки воинов свирепых
В опьяненье от победы
И от пальмового хмеля.
Эти лестницы выводят
Через несколько уступов
В высоту, на кровлю храма
С балюстрадою резною.
Там на троне восседает
Сам великий Вицлипуцли,
Кровожадный бог сражений.
Это — злобный людоед,
Но он с виду так потешен,
Так затейлив и ребячлив,
Что, внушая страх, невольно
Заставляет нас смеяться…
И невольно вспоминаешь
Сразу два изображенья:
Базельскую «Пляску смерти»
И брюссельский Меннкен-Писс.
Справа от него миряне,
Слева — все попы толпятся;
В пестрых перьях, как в тиарах,
Щеголяет нынче клир.
А на ступенях алтарных –
Старичок сидит столетний,
Безволосый, безбородый;
Он в кроваво-красной куртке.
Это — жрец верховный бога.
Точит Он с улыбкой ножик,
Искоса порою глядя
На владыку своего.
Вицлипуцли взор, его
Понимает, очевидно:
Он ресницами моргает,
А порой кривит и губы.
Вся духовная капелла
Тут же выстроилась в ряд:
Трубачи и литавристы —
Грохот, вой рогов коровьих…
Шум, и гам, и вой, и грохот.
И внезапно раздается
Мексиканское «Те Deum»,1
Как мяуканье кошачье, —
Как мяуканье кошачье,
Но такой породы кошек,
Что названье тигров носят
И едят людское мясо!
И когда полночный ветер
Звуки к берегу доносит,
У испанцев уцелевших
Кошки на сердце скребут.
У плакучих ив прибрежных
Все они стоят печально,
Взгляд на город устремив,
Что в озерных темных струях
Отражает, издеваясь,
Все огни своей победы,
И гладят, как из партера
Необъятного театра,
Где открытой сценой служит
Кровля храма Вицлипуцли
И мистерию дают
В честь одержанной победы.
Называют драму ту
«Человеческая жертва»;
В христианской обработке
Пьеса менее ужасна,
Ибо там вином церковным
Кровь подменена, а тело,
Упомянутое в тексте, —
Пресной тоненькой лепешкой.
Но на сей раз у индейцев
Дело шло весьма серьезно,
Ибо ели мясо там
И текла людская кровь,
Безупречная к тому же
Кровь исконных христиан,
Кровь без примеси малейшей
Мавританской иль еврейской.
Радуйся, о Вицлипуцли:
Потечет испанцев кровь;
Запахом ее горячим
Усладишь ты обонянье.
Вечером тебе зарежут
Восемьдесят кабальеро —
Превосходное жаркое
Для жрецов твоих на ужин.
Жрец ведь только человек,
И ему жратва потребна.
Жить, как боги, он не может
Воскуреньями одними.
Чу! Гремят литавры смерти,
Хрипло воет рог коровий!
Это значит, что выводят
Смертников из подземелья.
Восемьдесят кабальеро,
Все обнажены позорно,
Руки скручены веревкой,
Их ведут наверх и тащат,
Пред кумиром Вицлипуцли
Силой ставят на колени
И плясать их заставляют,
Подвергая истязаньям,
Столь жестоким и ужасным,
Что отчаянные крики
Заглушают дикий гомон
Опьяневших людоедов.
Бедных зрителей толпа
У прибрежия во мраке!
Кортес и его испанцы
Голоса друзей узнали
И на сцене освещенной
Ясно увидали всё:
Их движения, их корчи,
Увидали нож и кровь.
И с тоскою сняли шлемы,
Опустились на колени
И псалом запели скорбный
Об усопших — «De profundis».
Был в числе ведомых на смерть
И Раймондо де Мендоса,
Сын прекрасной аббатисы,
Первой Кортеса любви.
На груди его увидел
Кортес медальон заветный,
Матери портрет скрывавший, —
И в глазах блеснули слезы.
Но смахнул он их перчаткой
Жесткой буйволовой кожи
И вздохнул, с другими хором
Повторяя: «Miserere!»
Вот уже бледнеют звезды,
Поднялся туман рассветный —
Словно призраки толпою
В саванах влекутся белых.
Кончен пир, огни погасли,
И в кумирне стало тихо.
На полу, залитом кровью,
Все храпят — и поп и паства.
Только в красной куртке жрец
Не уснул и в полумраке,
Приторно оскалив зубы,
С речью обратился к богу:
«Вицлипуцли, Пуцливицли,
Боженька наш Вицлипуцли!
Ты потешился сегодня,
Обоняя ароматы!
Кровь испанская лилась —
О, как пахло аппетитно,
И твой носик сладострастно
Лоснился, вдыхая запах.
Завтра мы тебе заколем
Редкостных коней заморских –
Порожденья духов ветра
И резвящихся дельфинов.
Если паинькой ты будешь,
Я тебе зарежу внуков;
Оба — детки хоть куда,
Старости моей услада.
Но за это должен ты
Нам ниспосылать победы —
Слышишь, боженька мой милый,
Пуцливицли, Вицлипуцли?
Сокруши врагов ты наших,
Чужеземцев, что из дальних
Стран, покамест не открытых,
По морю сюда приплыли.
Что их гонит из отчизны?
Голод или злодеянье?
«На родной земле работай
И кормись», — есть поговорка.
Нашим золотом карманы
Набивать они желают
И сулят, что мы на небе
Будем счастливы когда-то!
Мы сначала их считали
Существами неземными,
Грозными сынами солнца,
Повелителями молний.
Но они такие ж люди,
Как и мы, и умерщвленью
Поддаются без труда.
Это испытал мой нож.
Да, они такие ж люди,
Как и мы, — причем иные
Хуже обезьян косматых:
Лица их в густой шерсти;
Многие в своих штанах
Хвост скрывают обезьяний, —
Тем же, кто не обезьяна,
Никаких штанов не нужно.
И в моральном отношенье
Их уродство велико;
Даже, говорят, они
Собственных богов съедают.
Истреби отродье злое
Нечестивых богоедов,
Вицлипуцли, Пуцливицли,
Дай побед нам Вицлипуцли!»
Долго жрец шептался с богом,
И звучит ему в ответ
Глухо, как полночный ветер,
Что камыш озерный зыблет:
«Живодер в кровавой куртке!
Много тысяч ты зарезал,
А теперь свой нож себе же
В тело дряхлое вонзи.
Тотчас выскользнет душа
Из распоротого тела
И по кочкам и корягам
Затрусит к стоячей луже.
Там тебя с приветом спросит
Тетушка, царица крыс:
«Добрый день, душа нагая,
Как племянничку живется?
Вицлипуцствует ли он
На медвяном солнцепеке?
Отгоняет ли Удача
От него и мух и мысли?
Иль скребёт его богиня
Всяких бедствий, Кацлагара,
Черной лапою железной,
Напоенною отравой?»
Отвечай, душа нагая:
«Кланяется Вицлипуцли
И тебе, дурная тварь,
Сдохнуть от чумы желает.
Ты войной его, прельстила.
Твой совет был страшной бездной
Исполняется седое,
Горестное предсказанье
О погибели страны
От злодеев бородатых,
Что на птицах деревянных
Прилетят сюда с востока.
Есть другая поговорка:
Воля женщин — воля божья;
Вдвое крепче воля божья,
Коль решила богоматерь.
На меня она гневится,
Гордая царица неба,
Незапятнанная дева
С чудотворной, вещей силой.
Вот испанских войск оплот.
От ее руки погибну
Я, злосчастный бог индейский,
Вместе с бедной Мексикой».
Поручение исполнив,
Пусть душа твоя нагая
В нору спрячется. Усни,
Чтоб моих не видеть бедствий!
Рухнет этот храм огромный,
Сам же я повергнут буду
Средь дымящихся развалин
И не возвращусь вовеки.
Все ж я не умру; мы, боги,
Долговечней попугаев.
Мы, как и они, линяем
И меняем оперенье.
Я переселюсь в Европу
(Так врагов моих отчизна
Называется) — и там-то
Новую начну карьеру.
В черта обращусь я; – бог
Станет богомерзкой харей;
Злейший враг моих врагов,
Я примусь тогда за дело
Там врагов я стану мучить,
Призраками их пугая.
Предвкушая ад, повсюду
Слышать будут запах серы.
Мудрых и глупцов прельщу я;
Добродетель их щекоткой
Хохотать заставлю нагло,
Словно уличную девку.
Да, хочу я чертом стать,
Шлю приятелям привет мой:
Сатане и Белиалу,
Астароту, Вельзевулу.
А тебе привет особый,
Мать грехов, змея Лилита!
Дай мне стать, как ты, жестоким,
Дай искусство лжи постигнуть!
Дорогая Мексика!
Я тебя спасти не властен,
Но отмщу я страшной местью,
Дорогая Мексика!»
Вечность, ох, как ты долга!
Потерял векам я счет.
Долго жарюсь я, но ад
До сих пор жаркого ждет.
Вечность, ох, как ты долга!
Потерял векам я счет.
Но однажды и меня
Черт с костями уплетет.
Грубости средневековья
Вытеснил расцвет искусства,
Просвещенью служит ныне
Главным образом рояль.
А железные дороги
Укрепляют наши семьи —
Ведь они нам помогают
Жить подальше от родных.
Жалко только, что сухотка
Моего спинного мозга
Скоро вынудит покинуть
Этот прогрессивный мир.
Час за часом, дни и годы,
Как улитки-тихоходы,
Те, чьи рожки вдаль простерты,
Груз влачат свой полумертвый.
Лишь порой, в пустотах дали,
Лишь порой, сквозь мглу печали,
Свет блеснет неповторимый,
Как глаза моей любимой.
Но в одно мгновенье ока —
Нет виденья, и глубоко
Погружаюсь я в сознанье
Всей бездонности страданья.
Вечереет. Поздним летом
Пахнет в рощах задремавших.
Золотой на небе синем
Светит месяц кротким светом.
У ручья сверчок пугливый
Заскрипел, и тень мелькнула.
Путник слышит тихий шорох,
Осторожный плеск под ивой.
Там, в ручье, лесная фея
Умывается, плескаясь,
Под луной спина и руки
Будто светятся, белея.
Весь отражен простором
Зеркальных рейнских вод,
С большим своим собором
Старинный Кельн встает.
Сиял мне в старом храме
Мадонны лик святой.
Он писан мастерами
На коже золотой.
Вокруг нее – цветочки,
И ангелы реют над ней.
А волосы, брови и щечки –
Совсем, как у милой моей.
На земле — война… А в тучах
Три валькирии летучих
День и ночь поют над ней,
Взмылив облачных коней.
Власти — спорят, люди — страждут,
Короли господства жаждут.
Власть — превысшее из благ.
Добродетель — в звоне шпаг.
Гей, несчастные, поверьте:
Не спасет броня от смерти;
Пал герой, глаза смежив,
Лучший — мертв, а худший — жив.
Флаги. Арки. Стол накрытый.
Завтра явится со свитой
Тот, кто лучших одолел
И на всех ярмо надел.
Вот въезжает триумфатор.
Бургомистр или сенатор
Подлецу своей рукой
Ключ подносит городской.
Гей! Венки, гирлянды, лавры!
Пушки бьют, гремят литавры,
Колокольный звон с утра.
Чернь беснуется: «Ура!»
Дамы нежные с балкона
Сыплют розы восхищенно.
И, уже высокочтим,
Новый князь кивает им.
Да, смерть зовет… Но я, признаться,
В лесу хочу с тобой расстаться,
В той дикой чаще, где средь хвои
Блуждают волки, глухо воя,
И мерзко хрюкает жена
Владыки леса — кабана.
Да, смерть зовет… Но в час кончины
Хочу, чтоб посреди пучины,
Любовь моя, мое дитя,
Осталась ты… Пусть вихрь, свистя,
Взбивает волны, в бездне тонет,
Со дна морских чудовищ гонит
И алчно жертву рвут на части
Акул и крокодилов пасти.
Матильда! О мой друг прекрасный!
Поверь мне, что не так опасны
Ни дикий лес, ни шальной прибой,
Как город, где нынче живем мы с тобой.
Куда страшнее, чем волки, и совы,
И всякие твари со дна морского,
Те бестии, что не в лесах, а тут —
В блестящей столице, в Париже, живут.
Сей пьющий, поющий, танцующий край
Для ангелов — ад и для дьяволов — рай.
Тебя ли оставить мне в этом аду?!
Нет, я рехнусь, я с ума сойду!
С жужжаньем насмешливым надо мной
Черных мух закружился рой,
Иная на лоб или на нос садится.
У многих из них — человечьи лица,
И хоботок над губой подвешен,
Как в Индостане, у бога Ганеши.
В мозгу моем слышится грохот и стук.
Мне кажется — там забивают сундук.
И прежде, чем землю покину я сам,
Мой разум пускается в путь к небесам.
В часах песочная струя
Иссякла понемногу.
Сударыня ангел, супруга моя,
То смерть меня гонит в дорогу.
Смерть из дому гонит меня, жена,
Тут не поможет сила.
Из тела душу гонит она,
Душа от страха застыла.
Не хочет блуждать неведомо где,
С уютным гнездом расставаться,
И мечется, как блоха в решете,
И молит: «Куда ж мне деваться?»
Увы, не поможешь слезой да мольбой,
Хоть плачь, хоть ломай себе руки!
Ни телу с душой, ни мужу с женой
Ничем не спастись от разлуки.
В почтовом возке мы катили,
Касаясь друг друга плечом.
Всю ночь в темноте мы шутили,
Болтали – не помню, о чем.
Когда же за стеклами в раме
Открылся нам утренний мир,
Амур оказался меж нами,
Бесплатный слепой пассажир.
Друзья, которых любил я в былом,
Они отплатили мне худшим злом.
И сердце разбито; но солнце мая
Снова смеется, весну встречая.
Цветет весна. В зеленых лесах
Звенит веселое пенье птах;
Цветы и девушки, смех у них ясен —
О мир прекрасный, ты ужасен!
Я Орк подземный теперь хвалю,
Контраст не ранит там душу мою;
Сердцам страдающим полный отдых
Там, под землею, в стигийских водах.
Меланхолически Стикс звучит,
Пустынно карканье стимфалид,
И фурий пенье — визг и вой,
И Цербера лай над головой —
Мучительно ладят с несчастьем людей, –
В печальной долине, в царстве теней,
В проклятых владениях Прозерпины
С нашим страданием строй единый.
Но здесь, наверху, о, как жестоко
Розы и солнце ранят око!
И майский и райский воздух ясен —
О мир прекрасный, ты ужасен!
В Германии, в дорогой отчизне,
Все любят вишню, древо жизни,
Все тянутся к ее плоду,
Но пугало стоит в саду.
Каждый из нас, точно птица,
Чертовой рожи боится.
Но вишня каждое лето цветет,
И каждый песнь отреченья поет.
Хоть вишня сверху и красна,
Но в косточке смерть затаила она.
Лишь в небе создал вишни
Без косточек всевышний.
Бог-сын, бог-отец, бог—дух святой,
Душой прилепились мы к троице
И, к ним уйти с земли спеша,
Грустит немецкая душа.
Лишь на небе вовеки
Блаженны человеки,
А на земле все грех да беда, —
И кислые вишни, и горе всегда.